Логотип - В грибе

НАТАЛЬЯ
РОМАНОВА

Иконка - меню

Премия "Национальный бестселлер", сезон-2015.


Рецензии на номинированные книги, написанные в рамках работы в большом жюри премии.

1. Документ дурной эпохи. Кирилл Шаманов "Дурные дети перестройки".
2. Чин освящения колесницы. Роман Богословский "Трубач у врат зари".
3. Атмосферная шарада. Анна Гераскина "Земля Франца-Иосифа".
4. Из лохов в депутаты. Сергей Дигол "Пантелеймонова трилогия".
5. К полям развесистой клубники или вверх по ноге. Олег Рябов "Убегая - оглянись, или возвращение к Ветлуге".
6. В коммунальной бытовухе жили-были две лесбухи. Марина Ануфриева "Карниз".
7. Вязаный капор с пуговицей возле уха. Елена Минкина-Тайчер "Эффект Ребиндера".
8. Посреди нигде. Марина Степнова "Безбожный переулок".
9. Особенности вологодского рассказа. Ольга Кузнецова "Солнечная белка".
10. Под сенью крыльев. Сергей Хазов-Кассиа "Другое детство".
11. Отыскать клюкву на лысине. Николай Крыщук "В Петербурге летом жить можно...".
12. Спасение девственной плевы посредством шитья. Борис Минаев "Батист".
13. Утробное противостояние. Александр Снегирев "Вера".
14. Пятнистая лысина зверской совы. Вячеслав Щепоткин "Крик совы перед концом сезона".
15. Где ни смерти, ни голода, ни холода, ни России, ни иного страдания. Олег Юрьев "Неизвестные письма".
16. Ласковый ад Лизы Готфрик. Елизавета Готфрик "Красавица".
17. Грибные нити архитектуры. Алексей Макушинский "Пароход в Аргентину".
18. Излучение из дивана. Леонид Немцев "Фантомная нежность".
19. Борец за равенство без трусов. Дмитрий Филиппов "Я - русский".
20. Не страшней газеты "Жизнь". Антон Секисов "Кровь и почва".

1. Документ дурной эпохи.
Кирилл Шаманов "Дурные дети перестройки".

Стилистически безупречный роман о тех, кто пережил и не пережил трудный антисоциально-наркотический опыт алкоторча 90-х (включая героиновый). В начале нулевых годов литература о подобном неведомом подавляющему большинству наших граждан опыте обрушилась на головы всех ждущих ее с большим нетерпением увесистыми желто-оранжевыми кирпичами в виде серии «Альтернатива». Вот тогда мы, дорвавшись, начитались до отвала всяких Уэлшей, Хантеров Томпсонов, Джимов Кэрролов и Хъюбертов Селби (мл.), заодно пересмотрев фильмы «Trainspotting», «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» и «Реквием по мечте». Все это, приоткрыв нам умозрительные ворота в дивный неведомый мир, оставалось картинками из другой жизни. И перевод не тот, и действие происходит не там; в смысле – не тут; и вообще – «их нравы». Отечественный драг-фикшн у нас практически отсутствует (про Баяна Ширянова не будем, а Пелевин тут ни при чем). В прошлом году вышла книжка Марии Ахмедовой «Крокодил», также номинированная на «Нацбест», посвященная быту дезоморфиновых торчков и оставившая глубокое разочарование и досаду. В советское время так писали о сектантах ангажированные на борьбу с религиозным дурманом советские писатели. Там в каждом слове видно, что автор из другого мира, а к торчкам внедрилась, чтобы собрать материал. Миклухо-Маклай тоже внедрился к папуасам Новой Гвинеи и даже написал о них книгу, но поскольку он был не долихоцефалом, а европейцем, его книга не претендует на исследование личностного экзистенциального опыта папуаса.
Книга Кирилла Шаманова «Дурные дети перестройки» рассказывает о питерском подростке, чье детство прошло на Петроградке, а отрочество и юность – рядом, на Черной речке, в районе Ланского шоссе. Малая Невка, Елагин Остров, выпивающая бабка-охранница на страже водных границ секретного НПО «Редан» и болезненный, остро впечатлительный мальчик 3-7 лет, обладающий ранней и цепкой памятью; простая ленинградская семья, восьмидесятые, переходящие в девяностые; школа – ПТУ – УПК- панк – трава – героин. Короткие очерки-эссе написаны легкой безупречной каллиграфией, временами неудержимо смешно, в традициях лучшей питерской прозы, которая будто бы продувается со всех сторон молодым балтийским ветром с залива. Так писали и Вадим Шефнер и Виктор Конецкий – легко, весело, прозрачно – без «лирики» и «грузилова».
С 90-х, собственно, начинается весь драг-фикшн в полный рост. Личный опыт полинаркомании и суровые будни товарищей-торчков. Сюжеты некоторых историй из жизни друзей (и подруг) напоминают издевательские картины питерских трэш-экспрессионистов: ширяние водкой по вене; собственноручное выдирание зуба плоскогубцами с разрыванием щеки и губы и их последующим зашиванием швейной иголкой одним из участников драг-сессии; пробивание с разбегу башкой двухслойного стекла кинотеатра «Максим» харизматичным приятелем с района; ширево, панк-рок, немецкое кислотное техно, «вязка пассажиров», высаживание мака на могилах; «Планетарий», марки, секс, смерть, в том числе парная; этика и эстетика внутривенного употребления, трактат о баянах. Смерть за смертью, друзья-психиатрические рецидивисты, «Кресты», Арсенальная, Уделка; три трепанации черепа у друга, годами висящие на винте подруги, перелезающие с опиатов на кислоту покорители внутреннего космоса. Пронзительные рассказы о жизни одного из товарищей как «гирлянде из тюрьмы и психиатрии», заканчивающиеся неудачным самоубийством и вновь дуркой. Всюду жизнь. Торч, ВИЧ, суицид, отгрызание руки в психиатрических застенках одним из персонажей – но, как это ни покажется вам невозможным, роман не оставляет ни малейшего впечатления чернухи и трэша. Он написан столь внятно и энергично и на такой легкой для дыхания частоте, что депрессивным его назвать никак нельзя. И, что чрезвычайно важно, – здесь вы не найдете никакой риторики и дидактики и никаких нравоучений, и не ищите. Иначе этой книге была бы грош цена в базарный день. «Антинаркотическими» бывают только брошюры (не вызывающие ничего, кроме непреходящего презрения к их создателям), а хорошие книги всегда повествуют о тяжести жизни и существования – что с веществами, что без них. Поэтому могу рекомендовать этот роман всем юношам и девушкам как одну из лучших книг о молодежи и о бесценном экзистенциальном опыте молодого ищущего человека в современном мире.

2. Чин освящения колесницы.
Роман Богословский "Трубач у врат зари".

Серьезная заявка – назвать свою повесть в честь первого альбома группы «Pink Floyd». Далее идет эпиграф из Андрея Вознесенского, а также имеется и посвящение: «Маме».
Провинциальный юноша из благополучной интеллигентной семьи (заботливая мама, музицирующая на фортепьяно – Лист, Шопен; польский костюмчик песочного цвета, пять лет музыкалки за один год) едет из райцентра в облцентр поступать в музучилище и, разумеется, поступает. Ведь рядом не только любящая мама, но даже и преданный репетитор с пузырем коньяка в портфеле для преподавателя специальности Белкина, от которого все зависит. Не поступил бы – не было бы и этой повести или она была бы о другом, потому что здесь как раз рассказывается именно о периоде, проведенном в качестве студента духовой секции в относительной дали от дома, о первом опыте самостоятельной жизни домашнего хорошего мальчика Олега Кастидзе (зачем-то неоднократно подчеркивается, что грузин он только на четверть, видимо, чтобы не забыли и не подумали, что больше). Город Липецк, где, собственно, находится музучилище, в книге называется Лисицком, а родной райцентр Лебедянь – Лебединском, что непроизвольно вызывает образ певца Профессора Лебединского, не имеющего к данной истории никакого отношения.
Действие происходит во второй половине 90-х, и отдаленность Лебединска от Лисицка и в самом деле – относительная, так как наш герой каждую неделю на выходные отправляется домой к родителям – отъесться, взять денег, пополнить продуктовые запасы, а заодно потусить с друзьями на предмет рок-музыки, так как в храме искусства, где он обучается игре на трубе, всяческая «эстрада» (куда его отсталые преподы причисляют все то, что не классика) в опале.
«Я рос трудным ребенком», – доверительно сообщает нам автор, аргументируя это беготней по школьному коридору с товарищами на переменах, постановкой в угол учителем за это и даже – о ужас – проносом в школу семечек и их тайным погрызанием. Прилежно учась, занимаясь сольфеджио и слушаясь родителей, «трудный ребенок», дожив до подросткового возраста, становится «неформалом» – ведь теперь при всех прочих равных условиях у него на голове имеется хвост, и после школы и кружков он с друзьями слушает «Арию», «Агату Кристи», «Cannibal Corpse» и прочий музон для тинейджеров, желающих шокировать своих предков. Вылетев из родного гнезда, «трудный ребенок» и «неформал» теперь оказывается квартирантом вредной тетки и в одной комнате с быковатым соседом-гопарем в белых носках по имени Ренат, чьи кумиры – Михаил Круг и Юра Шатунов и который учит его курить косяк. Надо отдать должное, что траву наш герой покурил (хоть и боязно было), не ударив в грязь лицом. И что этот поступок для юного неофита имеет колоссальную духовную значимость, а поэтому далее следует долгое и невероятно высокопарное описание трипа во траве, сопровождаемое образом бабушки на огороде, вырисовывающимся на обоях съемной комнаты и цитированием ею псалтиря (девяностый псалом) и прочих переводов богослужебных текстов, в частности, «Чина освящения колесницы».
Надо сказать, что текст о подростке, который ищет себя, как умеет, в самый лучший, благотоворный, полный разочарований и открытий, и в то же время непростой период жизни, был бы, может, неплох, если бы автор сам не портил его невыносимо пространными и донельзя пафосными и аффективными пассажами – пусть даже это внутренний голос влюбленного. И даже если ты обкурен, то все равно нельзя писать «родной город держал меня на ладонях пшеничных полей», «трубный глас осени оглушил» и «сентябрь выдал мне в ухо свое крещендо» (если честно, всегда думала, что выражение «выдать в ухо» имеет отношение к физическому насилию). А подобные риторические тропы попадаются с неотвратимым постоянством. Чего стоит откровенно пародийная «образность» типа «я шел, качая теплую руку предвечернего сентября туда и сюда, как в детстве мамину» или навязчивая нескончаемая гирлянда риторических вопросов: «Сколько новых песен сочинил Владик за лето? Сколько мы попили самогона? Сколько червивых яблок из сада Владика пошло нам на закуску? Сколько струн мы изорвали? Сколько километров кассетной пленки заскрипело[…]? Сколько раз я приходил домой утром с красными глазами? Сколько раз я выслушивал от матери разную чепуху о жизни и судьбе? Сколько раз ходил ночевать к бабуле? […] Сколько раз я занимался на трубе?».
Экзальтированные внутренние монологи автора (лирические отступления) перемежаются с описанием его похождений, когда наш «неформал» наконец почувствовал, в чем бонус жизни, свободной от маминой заботы. «Трудному ребенку», а ныне «неформалу» изо всех сил хочется быть плохим: он, поддаваясь влиянию безбашенного товарища, съедает две таблетки тарена и снова подробно, образно и утомительно описывает свои ощущения. Длинные трип-репорты, которые приходят на смену восторженным внутренним монологам, призваны убедить читателя и самого автора, что он человек с богатым духовным опытом и настоящий «неформал». Это можно было бы понять, если бы эту повесть написал 16-летний. Не забуду, как ко мне на презентации моей книги подошли двое учащихся 6-х классов в балахонах «КиШ» и с гордостью сказали: «Вы не думайте: мы – настоящие панки! Мы бухаем и даже курим траву!». Если оставить в покое все «лирические отступления», составляющие львиную часть повествования, а также мучительную борьбу скучной трубы с рок-н-роллом, то все витально-телесные эскапады юного Кастидзе, лежащие в плоскости общага – репточки – юные шалавы – запрещенные вещества – алкоголь – Лебединск в конце уикэнда, целенаправленно стремятся к тому, чтобы стать наконец настоящим плохим парнем. Однако все эти народные заклинания типа – в нашем случае – «хочешь стать плохим – стань им» не работают. Во всех похождениях, которые бы его мама не одобрила, наш «неформал» остается чужероден, как и большинство его друзей-товарищей. Компания страстно желающих отморозиться приличных парней, из-под маминого крыла попавших в общагу или на хату к чужой тетеньке и живущая на деньги родителей, напоминает детский сад «пятидневку».
Кто тут на самом деле плохой – так это препод по специальности, Белкин – самодовольный капризный самодур, садист и провокатор, которому по сюжету следовало бы как минимум надеть на голову ведро или на шею – очко от унитаза, но нашим «плохим парням» это и в голову не приходит. Вместо этого герой в конце книги прилюдно исполняет со сцены «Детскую симфонию» на трубе и заканчивает повествование очередным высокопарным (в прямом смысле, так как он представляет себя парящим в небе на волшебном самолете вместе с мамой) и экзальтированным монологом о трубаче у врат зари.

3. Атмосферная шарада.
Анна Гераскина "Земля Франца-Иосифа".

Книга на любителя. Жанр определить достаточно сложно. Не повесть, не рассказ, не стихотворение в прозе, не дневник и не сценарий. Читать легко – собрать разрозненные фрагменты и сложный паззл в том виде, в каком его задумал автор – очень трудно, задача, скорее всего, не имеет решения. Я не большой специалист по разгадыванию шарад, но, чтобы выполнить свою формальную задачу – написать о книге, надо попытаться. Повествование (объем, надо отдать должное, не слишком большой) представляет из себя не что иное, как коллаж. Это весьма негомогенная текстура: фрагменты коллажа между собой ничем не связаны, никак не пересекаются и не взаимодействуют. Давать читателю внятных объяснений автор не считает нужным. Итак, по порядку. Что мы имеем: обрывочные детские воспоминания героини, которые ей навеивают некие частности, детали, дуновения, запахи из прошлого, когда она после долгого отсутствия приезжает из столицы в свой родной небольшой городок; монологи полярников (или письма?), обращенные, вероятно, к женам (или возлюбленным) по имени Агнесс и Жюли; страстные театральные ответные монологи этих женщин к полярникам, собирающимся (либо уже находящимся) в экспедициях на Северном Полюсе (Шпицберген, Норвегия, Северный Ледовитый океан, Амудсен, ледоколы, льды); грезы о первой любви к бывшему однокласснику; репортаж о встрече с подружками в городском кафе и их рассказы о своем девичьем житье-бытье; довольно большая переписка родителей друг с другом, насколько я поняла, еще до рождения нашей героини, точнее, в ожидании ее появления. Время от времени в этот, так сказать, слоеный конгломерат встраивается некий гипотетический антропоморфный волк, которого зовут Франц, разговаривающий человеческим голосом, с ним героиня ведет беседы и диалоги на свободные темы. Я насчитала пять эпизодов с его появлением. Образ этого волка, по-видимому, что-то значит для героини, но мне подобный символизм не по зубам, я не психоаналитик. Волк довольно симпатичный, он помогает оживить в целом заунывное и даже депрессивное повествование. Мне оно показалось скучным из-за того, что все усилия понять, о чем конкретно идет речь, не увенчались успехом. Я, в общем, не боюсь показать, что мне чего-то непонятно: считаю, что это лучше, чем делать умное лицо, важный вид и скрывать свое неразумение за глубокомысленными ухмылками. Могу предположить следующее: героиню, которая живет и работает в Москве, неожиданно увольняют (сокращают) с работы. Это не просто увольнение, а крушение надежд. Возможно, в сумме с еще какой-либо психотравмой. Осмелюсь предположить, что это как раз связано с прерванными исследованиями (а может быть, с прерванной беременностью, черт его разберет, ни о том, ни о другом конкретной информации нет) и предстоящей экспедицией. Возможно, я ошибаюсь. Но тогда откуда взялась тема экспедиции и полярников? Я думаю, что именно оттуда и взялась, как сублимация некоей актуальной фрустрации (кто скажет по-русски, тот молодец, но, по-моему, нет таких слов).
Дальше все более-менее ясно. Девушка на поезде приезжает в свой городок (город детства). С этого, собственно, и начинается рассказ. Читать легко. А главное – привычно. Не оставляет ощущение, что все это мы уже читали, и не один раз. Легкое, удобное, ничем не раздражающее, ни за что не цепляющее, нигде не трущее и не жмущее чтение. Как старенький домашний халатик или ночнушка, которые мама героини хранит для нее в шифоньере в родительском доме.
Ну, по сюжету это все. Мясо, тело произведения отсутствует. Нет даже скелета. Есть: сентиментальные воспоминания, милые сердцу трогательные детали, предметы, запахи, вызывающие давно забытые, а сейчас такие отчетливые ощущения, картины прошлого. Думаю, нет человека, кому бы это было незнакомо или безразлично. Понимаю, сколь все это важно и дорого для автора и как порой хочется сберечь сокровенное, остановить мгновение и продлить это очаровательное, щемящее, неуловимое, неповторимое, как линии на ладони, как… Стоп. Вот тут важно вовремя остановиться, потому что если этого не сделать (не наступить на горло собственной лирической песне), то наступит нарастающий бессмысленный энтропический шизофон, в опасной близости от которого находится рецензируемое произведение.
Под конец меня осенило, что тема Северного Полюса может быть просто метафорой отчуждения, холода, одиночества, неодолимой ледниковой пустыни: между ребенком и взрослым, между прошлым и настоящим, между мечтой и реальностью. То есть я ошиблась в своем первом предположении (об экспедиции), что неудивительно, ведь оно было основано на внятных и вменяемых, хоть и выдуманных мной, но зато конкретных вещах. Во втором предположении ошибиться в принципе нельзя, потому что оно неконкретно, умозрительно и, по большому счету, ни о чем. Вместо Северного Полюса могла бы быть Австралия, вместо волка Франца – вомбат Иосиф – ничего бы не изменилось.

4. Из лохов в депутаты.
Сергей Дигол "Пантелеймонова трилогия".

Увлекательная повесть в рассказах с элементами гангста-плутовского романа и сатиры в духе «Похождений бравого солдата Швейка» об удивительных приключениях деревенского простака и лоха, чудесным образом к третьему рассказу перебравшемуся из грязи в князи – в депутаты либерал-социалистической партии Молдавии. Неотесанный сельский бедолага Пантелеймон из разграбленного новой властью умирающего села Мындрешты, следуя за ранее свалившими за бугор женой и дочерью, вдруг оказывается в Европе в самом эпицентре албанской банды в Испании, возглавляемой любовником жены и одновременно по совместительству женихом дочери, промышляющей проституцией –– сутенером и наркоторговцем по имени Энвер. В кишиневском аэропорту оборзевшие таможенники цинично и нагло отбирают у растерявшегося простодушного Пантелеймона все деньги, поэтому он вынужден предстать перед семьей не «графом Монте-Кристо», как собирался, а нищим оборванцем. Работа, которая наконец находится для него после длительных унижений и мытарств, заключается в кастрации быков на ферме, принадлежащей албанским бандитам под предводительством Энвера в Сарагосе; жена и дочь чуть ли не у него на глазах в открытую ебутся с криминальным албанским мачо, а также еще со всеми, кому не лень, а на протесты против этого мужа и отца отвечают, что, поскольку он сам проебал все деньги семьи, то теперь его удел – резать быкам яйца и не пиздеть. Как выяснеяется, это еще не самая плохая работа: вот, например, его сосед и собутыльник по деревне, крестьянин Богдан – так тот вообще нанялся трансвеститом к одному богатому итальянскому педерасту 83 лет. Его работа заключается в том, чтобы целыми днями расхаживать перед стариком, вырядившись в кружевное женское белье, чтобы чем-то напоминать тому покойную жену. Ничего удивительного: ни для кого не секрет, что большинство уважающих себя педерастов – женатые люди.
Повествование о мытарствах простодушного крестьянина в криминально-порочном европейском бедламе, вызывающее неудержимый здоровый смех, резко, как это бывает в сказках, без лишних деталей и безо всякого занудства вдруг переходит в другое время и место. То есть, волею автора, герой катапультируется на 8 лет вперед в свои родные молдавские пенаты. Там он оказывается уже в совершенно новом качестве, и здесь повесть, собственно, и приобретает, что называется, черты авантюрного романа, разве что без любовных похождений. Амплуа бывшего простака радикально меняется: теперь он уже – не лох, как раньше, а ловкий прохвост и авантюрист, обладающий волшебным средством отомстить своим обидчикам – например, тем самым бессовестным жадным таможенникам. И это средство – не что иное, как депутатский мандат. То есть вчерашний яйцерез, рогоносец и терпила теперь заделался уважаемым депутатом. И дальше вообще уже разворачивается некая гротескная фантасмагория и уморительные утопические картины депутатских инициатив новоиспеченного народного избранника, которым бы мог позавидовать и Остап Бендер. Чего стоит, например, его инициатива перед представительством Евросоюза в Молдавии и ОБСЕ провести гей-парад – но только не в столице, где подавляющее большинство населения – отсталые совки, ностальгирующие по сгнившей империи. Нет! – в качестве альтернативы Кишиневу он предлагает свое село Мындрешты, где «уже созданы идеальные условия для воспитания молдаван в духе политкорректности и европейской мультикультурности […] Новое поколение селян […] (в смысле ранее угнетенных и зомбированных советской пропагандой комбайнеров, виноделов и доярок) […] будет уже 100% европейским и толерантным, впитавшим ценности мировой демократии с молоком матери, а если быть до конца толерантным, то и с молоком отца! […] Мы еще покажем этим совкам! Всем, мать их, нетолерантным педерастам!»
Далее планируется преобразовать забытое богом и чертом село Мындрешты в закрытый поселок суперэлитного жилья, в котором «доля благоустроенных дорог, дорогих магазинов и элитных товаров не уступала бы лондонскому кварталу Сохо». Любопытно, что Сергей Эрлих, номинатор Сергея Дигола, считает Пантелеймона Берку эдаким «антишвейком»: «мерзкий герой, не лишенный трагикомического обаяния», а авторский смех воспринимает как «смех сквозь слезы». Что, мол, герой выбился в люди «сквозь фильтры обмана, унижений и предательства», действуя при этом с зеркальной точностью: обманывая, унижая и без оглядки предавая». Ну, получается, я совсем другой читатель, чем Эрлих; не могу поддержать столь серьезный обличительный пафос. Совсем даже наоборот: уже давно ни одно произведение не оказывало на меня столь антидепрессивного и, не побоюсь этого слова, «коррегирующего» воздействия, особенно по сравнению с непреходящим унынием от чтения других произведений списка.
Невзирая на волнующие всех актуальные геополитические тенденции, меньше всего хочется демонизировать Пантелеймона Берку, считая его исчадьем евроинтеграции. И это как раз означает, что автор написал качественное художественное произведение, а не обличительный политический памфлет. Эта книга, по большому счету, сказка про дурака, который всех победил и обвел вокруг пальца, как и положено в сказках о дураках у всех народов мира. Или, если хотите, это мифологический персонаж (что, в принципе, одно и то же). Однако убийственно точные остросовременные детали быстро возвращают читателя с мифологических небес на землю, чтобы он, читатель, не забывал, где и в каком времени находится: «Какая все-таки тупость: номер в Кишиневе стоит, как гостиница в Лондоне, а на полу – ковер, как на стенах в советских квартирах».

5. К полям развесистой клубники или вверх по ноге.
Олег Рябов "Убегая - оглянись, или возвращение к Ветлуге".

По этому роману какой-нибудь луняра с филфака хоть сейчас мог бы легко написать реферат или даже монографию на тему «Продолжение традиций социалистического реализма и их идейно-художественная эволюция в современной литературе». А ключевая фраза там обязательно должна быть такая: «через судьбы своих героев автор вскрыл глубокие идейно-психологические проблемы».
Книга и на самом деле во многом напоминает советские саги о научно-технической интеллигенции («Сильное взаимодействие» Г. Николаевой, «Пирамида» Бондаренко, Дудинцев, Гранин, Андрей Снегов). Физики-лирики, научная работа, любовь-морковь («морковь» в прямом смысле – имеется в виду уборка корнеплодов с колхозных полей), песни под гитару, жаркие споры на кухне и дружеские «диспуты» о смысле жизни («Что отличает человека от амебы?», «Что важнее – внутренняя цензура или государственная?», «Существуют ли техническая интеллигенция и сельская интеллигенция?»). «Диспуты» о космических излучениях, генетике и мутациях под общим названием «Есть ли жизнь на Марсе» сменяются исполнением на фортепьяно «Лунной сонаты», прогулками при луне с подругами и вздохами на скамейке, а также выездами на природу, чтобы заранее подготовить почву для неизбежного, как полагается в «правильной» советской литературе, возвращения героев «к корням» и «истокам» после всех жизненных передряг. Три товарища дружат, трудятся и любят на фоне широкого временного полотна – от Хрущева до наших дней. Советское детство – не «босоногое», а «школьные годы чудесные» – дело происходит не в деревне, а в крупном поволжском городе со своей культурной и научно-технической инфраструктурой. Первая любовь (в данном случае – даже сразу две одновременно): причем одной зазнобе школьник-мажор с широкими замашками – недаром живет в городе с большими купеческими традициями – покупает дефицитный дорогой телевизор «Чайка» и сертификатную дубленку в «Березке» (специально сгонял за ней в Москву), а вторую подругу просто так обжимает на скамейках в парке и в телефонных будках. Математическая школа, подготовительные курсы, библиотеки, твист на выпускном и прочая советская романтика точно по ГОСТу: зажимбол с подругой на скамейке, портвейн из горла, катание по утреннему городу на поливальной машине. Правда, тут от ГОСТа есть небольшое отступление в пользу правды жизни: подруга набухалась и стала блевать («Леру стало тошнить» – культурно пишет автор).
Вот мы вместе с героем оказываемся в древне – для контраста и в порядке подготовки почвы для неминуемого впоследствии «возвращения к истокам». Здесь тоже все по стандартам: тут и «духмяное земляничное варенье», «шанежки с молоком да со сметаной», «Аграфена-купальница», «Иван-травник», реликтовая бабушка-«килятница» и «книжница», останавливающая лесные пожары и оживляющая утопленников, которая невесть откуда берется у утонченной подруги-аристократки Эллины (Элеоноры – это не та, которая блевала в парке на выпускном, а та, которой были подарены телек и дубленка). Рафинированная гордячка Эллина вдруг начинает выражаться такими словами как «путесловить», бает певучим фольклорным слогом сказы про свою бабку-«килятницу» и проводит с героем романтический языческий обряд в «парном молоке озера» в венках «из сказочных цветов» под трели соловья.
Затем начинается и проходит научная юность – у одного мажорско-номенклатурная, а у двух других простая советская. У одного героя с уровнем жизни растет стяжательство (и появляется тюремный опыт), у второго – пузо, у третьего – разочарования. Далее возрастных читателей ожидают знакомые перестроечные теги: «Эммануэль», «Греческая смоковница», спектакль «Тиль» в московском Ленкоме, книжный рынок, вербовка евреев в стукачи, загородные бани с комиссией из ЦК комсомола и прочие разношерстные атрибуты переходного периода. На арене появляются новые соответствующие времени действующие лица – бандиты и зэки (в зависимости от того, на воле или на зоне происходит действие). Невзирая на неизменно серьезный, без тени иронии и намека на юмор посыл автора, некоторые ситуации и герои выглядят совершенно пародийно: «Варнак сидел во главе стола, развалившись, как барин, и вертел в руке толстую восьмидесятиграммовую золотую цепь, которая украшала его загорелую, жилистую, длинную, кадыковатую шею».
А вот КГБ и ОБХСС в два ствола шантажируют прожженного коррупционера-рецидивиста тем, что у него дома на просмотре фильма «Греческая смоковница» в числе зрителей присутствовала девочка 15 лет (растление малолетних), за обнаруженные у него баксы ему светит «расстрельная» статья и до кучи – что он якобы имел намерение зачем-то зафигачить в окно КГБ гранату-лимонку. Некоторые сцены, которые сами по себе смешны и даже комичны, все равно подаются весьма обстоятельно и серьезно, без улыбки, также в традициях фундаментальной советской классики жанра «серьезной» книги: нечего шутить и зубоскалить, когда речь идет о столь важных вещах, как, например, Россия (в аннотации к книге сказано, что это роман о родине): «Наша Родина – Россия […] Россия – это не страна, не государство, а неопознанный пока геополитический институт, эдакий «Солярис». Надо всегда думать о ней, о России» – рассуждает один из ушлых функционеров-коррупционеров. А может быть, здесь как раз и скрывается авторская ирония, которой, наряду с юмором, так не хватает в этом романе? Зато здесь в избытке представлена легкая «целомудренная» эротика скромных советских юношей и девушек.
«Коленки у Валюши были круглые, гладкие теплые. Она их то раздвигала, то сдвигала, и Андрей неспешно и уверенно продвигал руку от ее коленок по ноге вверх. За полтора часа он если и не достиг заветной ложбинки, то до трусиков и до того места, где было уже совсем горячо, – получилось».
Вот мне эта «легкая эротика» очень сильно и почти один в один напомнила «неприличный рассказ», переписанный чернилами от руки и с большим количеством ошибок, который у нас в школе в 7-м классе ходил по рядам, а на перемене читался вслух: «Они сели на последний ряд, и она почувствовала, как его рука легла ей на колено, потом задрала юбку и полезла выше». Точно помню, что именно на этой фразе «стыдобный» рассказ и заканчивался. Может быть, именно поэтому сцена из романа лично мне совсем не кажется целомудренной, а почему-то вызывает чувство неловкости. Возможно, автор и сам читал в детстве этот рассказ или какой-нибудь другой подобный.
«Марина обернулась на него с улыбкой.
- Что ты так смотришь, Левушка? Это наши первые брачные простыни – ни кровиночки […]
- А почему?
- Так ты уже давно мне все там расковырял своими шаловливыми пальчиками в подъездах да на скамеечках. Потому так и хорошо нам было».
Кому как, а по мне так уж лучше откровенная порнуха, чем такое вот «интеллигентное» сюсюканье с уменьшительно-ласкательными суффиксами. И главное, снова все происходит очень серьезно, безо всякого юмора и зубоскальства.
«Боря невольно под пледом рукой наткнулся на ногу Лины – она была горячая, как головешка. Лина замерла, а Боря инстинктивно погладил ногу и замер тоже. Потом провел руку чуть повыше, и Лина вдруг, язвительно сморщив свой курносый носик, спросила:
- Ты хочешь узнать, какого цвета у меня трусы? Я тебе скажу – черные. И даже покажу, – она откинула плед и поддернула халатик, чтобы были видны ее узкие черные трусики».
А вот невинная эротическая сцена из жизни советских школьников: «Они подолгу стояли в будке телефона-автомата, целовались, и она допускала его на «верхний этаж» погреть руки. Когда расстаться было совсем уж невмочь, Наташка и сама могла залезть Андрею в штаны: он облегчался, а она, вынимая руку из мокрых трусов, серьезно говорила: - Ну вот, теперь можешь спокойно идти спать».
Я думаю, что все официальные заинтересованные лица теперь тоже могут спать спокойно: «лучшие» традиции советской и перестроечной прозы в нашей современной литературе не только живы, но и непобедимы. И это как нельзя лучше соответствует текущему моменту.

6. В коммунальной бытовухе жили-были две лесбухи.
Марина Ануфриева "Карниз".

Внешне схема как бы проще простого: семейно-коммунальный роман. Двое живут в гражданском браке в коммуналке на Петроградке. «Он» любит выпить с друзьями, грубоват, в подпитии склонен к буйству и патологической ревности, работает охранником. «Она» – тоже простая, но не лишенная шарма карьеристка, на работе деловая, волевая, гибкая, компетентная и пользующаяся уважением коллег, но дома, перед «ним», склонная к позиции жертвы, нежная, уступчивая, мягкая и любящая. Семейные разборки, ссоры, заканчивающиеся миром и обострением любовных чувств, подозрения в неверности, истерики, измены назло второй половине и снова – поцелуи, объятья, нежные чувства. Откроешь книгу – чисто чтиво для недалеких домохозяек, бывших двоечниц, не отягощенных лишними нейронными связями, кроме сексуально-кухонных. Типа про то, как по ходу пьесы одна тетя то уходит от одного слесаря к другому токарю, то возвращается. Но это только на первый взгляд. Все не так просто, так как «он», которого героиня называет нежно «Папочка» – никакой не он, а она. То есть семья на самом деле лесбийская, а так в принципе все то же самое, о чем сказано выше: разницы нет никакой. Бытовуха, коммуналка, пьянки «папочки», грубые, нечистые на руку собутыльники («бучи»), загулы на сторону нежной «фемины», все чаще обращающей свои взоры, а, главное, грудь, в сторону мужчин.
Надо сказать, что до встречи с Папочкой эта «фемина» вела образ жизни довольно блядский, фиксируя свои половые сношения с мужчинами (в количестве 70 штук) в специальный блокнотик. Но все, как говорится, было «не то». А с Папочкой – то. И вот оказалось, что и с Папочкой тоже «не то» – то ли он ей надоел своим алкоголизмом, ревностью и поножовщиной, то ли на первый взгляд идейно убежденная в выборе ориентации «фемина» на деле оказалась обыкновенной «овуляшкой», но тематические идеалы она предает: заводит пошлый, но бурный роман с каким-то уродом с работы и мечтает «залететь». Мечта сбылась, но не осуществилась, ибо происходит выкидыш, сопровождаемый психотравмой, усугубляющейся ретированием любовника. Но страсти кипят, вновь возникает все простивший Папочка, а потом еще один мужик, замужество, беременность и, наконец, роды. Теперь Папочка в канве повествования в этом социально правильном хэппи-энде явно лишний, все свои функции он уже исчерпал, и неизвестно, куда его девать. Поэтому автор решительно его убивает в прямом смысле слова – руками агрессивного и нетолерантного к секс-меньшинствам быдла бейсбольной битой. Книга в назидание всем заканчивается слащавой идиллической семейной сценой «мама-папа-ребенок» и окончательной победой традиционных семейных ценностей над всякими Содомами и Гоморрами, так как все эти противоестественные страсти не могут привести к рождению ребенка и к реализации в женщине единственно правильной ее сущности – материнской.
Если бы не пошлейшее, но зато социально востребованное завершение истории, не обилие акушерско-гинекологических подробностей и банальных откровений о беременности и родах, призванное, очевидно, актуализировать женское начало этой книги, она бы имела право претендовать на интерес, потому что отклонение точки сборки от традиционной и общепринятой всегда будоражит внимание и заостряет проблему с неожиданной стороны. Всем хочется узнать больше о закрытых сообществах, о замкнутых коммьюнити и получить информацию не от стороннего наблюдателя, а изнутри. Особенно это касается читателей в условиях, когда наше общество на глазах становится все более нетерпимым и агрессивным к любого рода маргиналам, меньшинствам и «отклонениям». Но автор обманывает наши ожидания, в угоду оголтело внедряемому, как некой спасительной новости для человечества, тренду о «традиционных ценностях» и скрепах.
Это никогда даром не проходит: приходится платить тут же, не отходя от кассы, разменной мелкой монетой под названием пафос и пошлость:
«А потом мы будем бежать с тобой по маковому полю, раскинув руки и смеясь, мама и сын. Только ты и я. Я видела, именно так на картинах бегут счастливые люди, смеются и смотрят в небо. Ты будешь подпрыгивать и мять красные маки, а я смотреть тебе под ноги, чтобы ты не упал».
«Прожить жизнь по-другому», как мечталось героине в начале книги, не вышло. Вместо этого в итоге получилось как раз то, чего она в юности так сторонилась, разглядывая пассажиров в метро: «Быть вот такой теткой с толстыми, мясистыми коленками, на которых стоит необъятных размеров сумка, а из нее выглядывает оранжевая кабина пластмассового трактора».

7. Вязаный капор с пуговицей возле уха.
Елена Минкина-Тайчер "Эффект Ребиндера".

В массовых книжных магазинах все отделы художественной литературы завалены сагами. – А вам какие саги нужны – про вампиров типа «Сумерек» или, может быть, семейно-исторические типа «Собачьей головы»? – Нет, мне, пожалуйста, что-нибудь типа Дины Рубиной, – просит пожилая покупательница в норковой шапке у непроспавшегося молодого продавца в крупной книжной сети.
«Зачем читать какую-то Дину Рубину, когда есть такое?» – восклицает одна из читательниц в своем комменте в виртуальном магазине «Лабиринт», безжалостно повергая Рубину в пользу Елены Минкиной-Тайчер, автора книги «Эффект Ребиндера», которую я тоже только что прочла. Как все книжные магазины завалены сагами, так весь интернет завален восторженными отзывами читателей, из которых 99% – это читательницы среднего возраста: «Книгу автора – в любимые сразу и без колебаний. Почему? Ну вот вы же знаете, что такое семейная сага! А хорошая семейная сага? А отличная? Одним словом – роман-жизнь», – пишет некто Lizchen. «Выше всяких похвал!» – озаглавила свой отзыв Izyminka, сравнивая стиль автора с «вологодским кружевом», а главным аргументом в пользу книги является то, что она «доступна всем». «Это заявка на победу. Так что, дорогие жюри конкурсов, если вдруг нас слышите, то знайте, надо брать», – заявляет преданная читательница Sofichka. Излишне говорить, что подобные отзывы Софичек, Изюминок и Лизхен могут привлечь разве что столь же восторженно настроенных тетенек, любительниц всяческого «позитивчика», а серьезно и критически настроенного читателя, тем более – молодого, способного оценить по достоинству того же Мортена Рамсланда, автора «Собачьей головы» – лишь оттолкнет: сага саге рознь.
Ничего отличающего этот роман от сотни других таких же романов, собственно, нет. История нескольких советских семей – от благородных до простых на фоне порядком поднадоевшего истрепанного в сотнях постановок и знакомого до деталей исторического задника, на котором мельтешат тени знаковых событий в жизни страны: дореволюция, коллективизация, репрессии, война, послевоенное лихолетье, оттепель, брежневский застой, очередная волна еврейских гонений, перестройка. Во всех семьях первого плана (Левины, Шапиро, Краснопольские, Катенины) и второго (Гальперины), как бы это выразиться, царит матриархат. То есть семейнообразующим фактором везде являются мамы и бабушки (а через поколение из бывших девочек, что логично, вырастают тети). На их фоне мужской пол – Краснопольский, Шапиро и примкнувший к ним Попов выглядят мурзилками. «Вологодское кружево» (по выражению одной из поклонниц) романа подразумевает причудливое «судеб скрещенья»: в конце концов все оказываются так или иначе связаны со старинным родом Катениных, известных нам по цитатам из Пушкина из школьной хрестоматии. И поэтому для закрепления между собой фрагментов довольно большого по размеру кружевного полотна каждая глава – а их в книге немало – называется какой-нибудь цитатой из Пушкина: «Ее сестра звалась Татьяна», «Что в имени тебе моем», «Я возмужал среди печальных бурь», «Храни меня мой талисман» и так далее. Украшать главы поэтическими цитатами – прием, мягко выражаясь, весьма рискованный, но эта намеренная литературная «кисейность» противопоставлена жесткому и неподобающему женскому роману названию книги, отсылающему к законам физики. Не остается в стороне и химия: кто-то физик из героев, а кто-то – химик. А кто-то – музыкант. И это не кто иной, как главный герой из мужской половины: а кем же еще пристало быть юноше из благородной еврейской семьи, выросшему среди интеллигентных женщин. Так что в фонотеке имеются, прежде всего, вездесущие Шопен и Лист, и еще бы их здесь не было. Практически в каждом ностальгическом романе о советской интеллигенции мы с «радостным узнаванием» обнаруживаем присутствие этой пары. Как правило, их исполняет на «фамильном рояле», уцелевшем в жерле войн и революций, либо на советском пианино производства фабрики «Красный октябрь» кто-нибудь из членов семьи главного героя.
Без домашнего музицирования как такового не обходится ни один подобный роман, а Шопен и Лист неустанно несут свою вахту, словно два симметричных канделябра на рояле, бессменно стоя в одном ряду с портретом бородатого Хемингуэя в свитере, «агатовым томиком» Анны Ахматовой и прессованным брежневским хрусталем. Музыкальную шкатулку пополняют, разумеется, барды: Кукин, Клячкин и Высоцкий. Ну а что делать – саундтрек современных ретророманов о «думающей» и «чувствующей» советской интеллигенции всегда один и тот же, ибо варианты отсутствуют. Это уже давно следует принять как данность, тем более, что культурные коды одной лишь музыкой не ограничиваются, ведь есть еще и поэзия. Тут, помимо обязательного «продуктового набора» Евтушенко-Ахмадулина-Вознесенский (а вот Р. Рождественский почему-то уже в который раз остается за бортом) прилагается в качестве бонуса еще кто-нибудь из «тихих», но особенно ценимых истинными любителями поэзии – Ю. Левитанский или Д. Самойлов. И – что немаловажно – к роману, как в «Докторе Живаго», в обязательном порядке прилагаются собственные стихи главного героя. И практически всегда – или плохие, или очень плохие, но авторам, конечно, так не кажется.
Вот недавно прочла в связи с нацбестовскими обязательствами роман Олега Рябова «Возвращение к Ветлуге», написанный в том же жанре саги. Рябов по сравнению с Еленой Минкиной-Тайчер автор откровенно слабый, советской школы, пишет кондово. Но лекала и штампы использует те же, что и Е. Минкина-Тайчер, один в один. В каждом списке произведений, представленных на «Нацбест», всегда можно найти сразу несколько книг, написанных по таким лекалам. И в этом году все то же: в очередной раз Марина Степнова (несколько лет назад отметившаяся «Женщинами Лазаря», такой же «сагой»), пресловутый Рябов, «какая-то Дина Рубина», являющаяся «отцом» подобного жанра в нашей женской прозе. Несмотря на это, Минкину-Тайчер читать намного приятнее. У нее блестящий язык, совершенный литературный слух – ни одного непопадания мимо нот: она внимательна, иронична и тщательна в деталях. И неудивительно, что многие просто любят такие книги, как некоторые люди, например, любят те конфеты, что ели в детстве. Портреты и детали у этой писательницы по мастерству вполне сопоставимы с хрестоматийными образцами русских классиков, и ничем не хуже, чем, например, у Л. Толстого. Все 200 с чем-то лет умиляются, как «живо» он описывает своих героев, а особенно героинь в «Войне и мире», так вот и у Минкиной-Тайчер есть одна второстепенная героиня, девочка, которая пришла на экзамен в серьезном техническом вузе «в белых детских гольфах» - и эта одна маленькая подробность действует на воображение сильнее, чем длительные описательные пассажи. Или вязаная шапка-капор с пуговицей возле уха – такие были в начале 70-х у каждой советской старшеклассницы, но они об этом забыли. И вот теперь вспомнили.
Еще всегда интересно, как автор пишет о вопросах пола. Особенно это показательно в романах про интеллигенцию. Тут обычно соревнуются друг с другом ханжество и пошлость: «целомудренно» (по мнению автора) описанный половой акт положительных героев какой-нибудь писатель преклонного возраста описывает так, что читать можно только вместе с тазиком (кому интересно, читайте мою рецензию на О. Рябова, там я не поленилась выписать сразу несколько цитат на эту тему). Е. Минкина и здесь на высоте, никакого ханжества или, тем более, пошлости нет и в помине: они несовместимы с юмором и иронией – поэтому сцены секса лично у меня вызвали не рвотные спазмы, а веселый и громкий смех, а у более скромных читательниц, наверное, вызовут добрую улыбку. Там, например, один взрослый 20-летний придурок, студент 3-го или 4-го курса института, произведя дефлорацию намного старшей по возрасту лаборантки того же вуза, испугался крови на простыне и кинулся вызывать «скорую». О том, как описывается в современной литературе, номинированной на «Нацбест», отношение к сексу советского «коллективного тела», хочется написать отдельно, не сегодня.
Что и говорить, в книге Е. Минкиной-Тайчер много очарования. «Мне понравилось ужасно», «по квартире ношусь с этой книгой», «жизнь страны через перипетии человеческой биографии» – хор восторженных читательниц романа «Эффект Ребиндера» не смолкает. Ну, пусть себе – тем паче, что мы на это повлиять не можем. Но – надо знать меру: я решительно не согласна с таким «конструктивным» выражением восторга: «Это та самая книга, которая должна получать большие литературные премии». Я бы отметила и вычурные внутренние сюжеты, и пошлейшие адюльтеры, и неубедительные предсказуемые коллизии. Неприятны все эти симпатичные автору и милые сердцу читательниц «совки» с их постной наивностью. Недалекая Оля с ее положительным «мужем-бородачом», разумеется, геологом или физиком; музыкант Лева с его пошлым романом с Кирой, где он из утешителя предсказуемо превращается в обольстителя. Именно здесь, когда автору так хочется сказать о возвышенности чувств, как раз и подстерегает пошлость. И это всегда именно так и есть: пафос и пошлость – близнецы-братья, один без другого почти не ходит. И не «возвышенная любовь», а мещанский адюльтер торжественно выносится и подается на блюде, красиво гарнированным томиками Ахматовой и Ахмадулиной, цитатами из Вознесенского, бардовскими аккордами, цветами, вином, пирожными и прочим душным обывательским стаффом; все это от души приправлено пряной чувственностью, – а блюдо тоже не простое, хоть и из советского серванта, зато из фамильного кузнецовского сервиза, чтобы не забывали о благородном происхождении прекрасной дамы. Шапиро, Краснопольские, Левины, Гальперины и примкнувшие к ним Поповы – все эти Левы, Тани, мифические ветхозаветные Шулы, Нюли и Лили, Фриды, Леонарды, Леры, Матвеи, многочисленные Киры и примкнувшие к ним Оля и Володя – ко второй половине книги уже начинаешь забывать, кто на ком стоял и на ком лежал. Но это ничего – сага есть сага, а кто не может следить за ходом событий – конспектируйте.
Достоинства и недостатки книги – это одно. Сказать хочу о другом. Надо понимать, что книга Е. Минкиной-Тайчер – это жанровое произведение, занимающее отдельную нишу в литературе. Сказать, что эти темы избиты, а лекала истрепаны – ничего не сказать. Такие саги давно стали таким же жанром литературы, как детективы и фэнтези и адресованы строго ограниченному кругу читателей: домохозяйкам средних лет и старше, которые любят почитать на досуге душевную книжку, испытав волнение, как от будоражащих воспоминания юности мелодий и запахов, и рефлекторно реагирующих на знакомые им теги. Собственно, ничего плохого в этом нет, к таким произведениям не надо относиться с ханжеством и снобизмом – некоторые книги с этой полки нередко написаны качественней, чем иная литература с претензией на «альтернативу попсе», читать которую в принципе невозможно. Но при всех своих достоинствах это именно книги с определенной полки, и причислять их к серьезной интеллектуальной прозе, выдвигая на соответствующие конкурсы, никак не следует. Другое дело, что для такой весьма востребованной определенным читательским срезом литературы надо сделать свой конкурс (под названием, скажем, «Золотой шифоньер»), и, возможно, даже не один. Вот тогда и можно будет поспорить о достоинстве и недостатках таких книг и сравнить, чем Е. Минкина-Тайчер лучше или хуже, чем «какая-то Дина Рубина» или некая неведомая мне Наринэ Абгарян и чем все они вместе взятые круче всяких Анне Рагде и Кристин Хармель. На сегодняшний день остается констатировать, что все (именно так – все, то есть любые) попытки выразить «историю страны через судьбы своих героев в нескольких поколениях» (и это касается не только женской прозы) оборачиваются беспомощностью авторов перед современностью, которой они сознательно сторонятся, имея в своем арсенале устаревшие культурные позывные и социальные модели. В таких книгах (ни в одной из них) никогда не затрагиваются острые темы, которые в настоящий момент раскрыты мало или не раскрыты вообще. А главное, какими бы они ни были стилистически безупречными и даже изысканными, они не отражают изменения языка в текущий момент и гипотетически могли бы быть написаны и 20, и 30, и 40 лет назад.

8. Посреди нигде.
Марина Степнова "Безбожный переулок".

Роман хочется сравнить с коконом тутового шелкопряда, внутри которого куколкой дремлет элементарный – в одно предложение – сюжет, а вокруг толстым слоем намотаны ценные нити всех образцов художественного текста (повествование, описание, рассуждение). Диалоги героев в этом тексте полностью отсутствуют, нет в нем, как и внутри кокона, видимого движения, а схема сюжета имеет форму треугольника 1м + 2ж и весьма банальна: женатый терапевт, бросив преданную жену, заводит роман с юной обеспеченной пациенткой, а та ни с того ни с сего шмяк – и выпрыгивает с 14-го этажа, оказавшись психически больной. Если бы одна любительница чтения, рекомендуя эту книгу приятельнице, имела бы задачу рассказать той в двух словах, «о чем там», она бы не нашла, что еще можно добавить по существу, кроме эмоций.
Но женатый терапевт со своим любовным треугольником находится далеко в самой сердцевине, до которой надо еще добираться довольно долго, разматывая нити благородного состава – возможно, в них как раз и заключается ценность текста, а не в сюжете.
Начало 70-х, тусклое детство, холодные и эмоционально бедные родители, отсутствие любви, одиночество в формально полной, но черствой семье, внутренний мир подростка-учащегося «с предпоследний парты» московской рабочей окраины; безрадостная юность, вновь отсутствие любви и дружбы, анамнез осложняется тяжелой психотравмой и чувством вины, поиски и наконец обретение себя в профессии врача.
«Огарева даже не провожали ни в школу, ни в садик, да и никто никого не провожал, и это было лучшее время дня, совершенно свободное, особенно весной. […] Огарев не сразу заметил, как все начало ветшать, покрываться невидимой сперва сеткой трещин, а потом вдруг стали обваливаться целые пласты […] дома теперь иногда пела только радиоточка, трезвая, скучная, обитающая, словно в насмешку, на кухне. Потом отец встал на табуретку – […] и выключил навеки».
Будущей жене героя, подрастающей в ближнем пригороде, в любви родителей к ней повезло чуть больше, но это по существу ничего не меняет: детский опыт в любом случае всегда жесток и травматичен, и для этого совсем не обязательно в 5 лет оказаться в подвале с сумасшедшим маньяком. Правда, видимо, как раз из-за этого девушка впоследствии становится носительницей редкой и странной способности распознавать в людях психический ущерб с одного взгляда по некой «короне безумия» (страшный призрак безумной В. Новодворской бродит по коридорам медицинского института и до бесчувствия пугает героиню, в результате сломав ей жизнь, так как она от страха не поступила в институт).
Так или иначе, к середине книги мы обнаруживаем обоих в законном браке и вместе работающими в одной частной клинике для богатых – жить бы да радоваться, ан нет. На горизонте появляется некая юная и красивая Маля, которая тут же влюбляется в нашего доктора, тоже к этому времени успевшего превратиться из неуверенного в себе и окружающих гадкого утенка с чувством вины в уважаемого зрелого баклана в полном расцвете лет, и здесь, добравшись до сердцевины повествования, читатель видит то, что задрапировано и искусно завуалировано шелком, – сухую мертвую гусеницу шелкопряда, которая, хочется напомнить, не является целью шелководства, – но при виде которой, даже зная об этом, все равно испытываешь разочарование, смешанное с отталкивающим чувством. Как бы герой, стреноживаемый автором, ни упирался, он, разумеется, поддается напору преследующей его юной прелестницы – и налицо пошлейший адюльтер со всеми его авто-гастро-туристическими и книжными приложениями: езда с поцелуями в автомобиле, времяпрепровождение в хипстерских кафешках и ресторанах, путешествие в Италию, где в лавке при местной синагоге в героине, любительнице поэзии, заграницы и книги П. Крусанова «Укус ангела», внезапно вдруг возопили дуэтом сразу два ранее молчавших голоса: тайный глас еврейской крови, а также тщательно и вполне успешно до этого скрываемой шизофрении. Дав о себе знать практически одновременно, они выводят ее прямиком к безумной и смертельной выходке (вернее, выходу) из окна элитной многоэтажки в центре Москвы в одноименном с романом бывшем Безбожном переулке. Этих в унисон звучащих голосов, конечно, не слышит одуревший от припозднившегося натиска гормонов герой-любовник, так как любовь не только слепа, но и глуха. Марина Степнова – искусный автор, и, как сказано, драгоценен не сюжет, а намотанный на него тонкий шелк завораживающего авторского голоса. Но есть некто, кто мешает стилистической гармонии текста, кто портит великолепный материал, ценное сырье. На страницах вдруг то там, то тут без приглашения вылезает вездесущий Капитан Очевидность и, перебивая автора, сообщает нам свое мнение о самых разных вещах: он уверяет нас, что «служить в армии не сахар» и что «скакать мартышкой» в сапогах по плацу и «ползать пузом по грязи» - голимо, что милиция – это вообще хуже некуда, там царит грубая сила, что социальные сети – зло, а дети всегда берут на себя вину за плохие отношения родителей; он же сравнивает лекции популярных в вузе профессоров с тенорами и трактует политические события новейшей истории.
Нельзя исключить, что голос самовольно взявшегося здесь или же специально ангажированного автором К.О. как нельзя лучше резонирует с хором читателей (и писателей) – тех, которые, презирая друг друга, читают и пишут в Фэйсбуке. «Как могут тысячи и тысячи людей не понимать, сколько достоинства в молчании […] Набоков, вопящий о своей гениальности, Лев Толстой, извергающий сотни постов в день – вот я поел, вот посрал, вот разразился крылатой фразой […] эра бесплодных бахвалов. Пустая, грязноватая, граненая, как стакан…»
Ну, что сказать – трудно с этим спорить. Все они такие – «глотатели пустот» (раньше газет, теперь – ФБ). Но эти читатели – и есть целевая аудитория М. Степновой. Средний класс и средний возраст. Такая литература как будто специально пишется для представителей этого вида. Они просто созданы друг для друга, и этим все сказано. Такой опрятный малопьющий читатель любит туризм и путешествия, посещает умеренно модные заведения, порой ему хочется порефлексировать, а иной раз «дойти до самой сути» явлений окружающей, а чаще – ранее окружавшей его действительности. Вот представитель среднего класса, не лишенный желания читать что-то еще, а не только Коэльо, «50 оттенков серого» и прочий «быдляк», получил возможность доступа к качественной книге и хорошему автору. И тут он при прочих равных условиях получает то, что хотел, и даже чуть больше: а именно – ту самую бонусную гомеопатическую дозу скуки и депрессии, которые возвышают, очищают и дают ощущение дистанции с быдловатым читателем развлекательного чтива, а также с грубым и грязным, как граненый стакан, миром.
В то же время здесь нет и никогда не может быть ничего такого, что представитель этого вида не может почувствовать и принять в силу своих видовых особенностей: острого чувства современности, любых каких бы ни было неудобных и острых углов, ни одного микросдвига в стихии безупречной литературной речи, лишенной временных опознавательных акцентов. И, продолжая метафору, связанную с шелководством, следует добавить в пользу литературы для среднего класса: «коконами шелкопряда наполняют одеяла и подушки, их широко используют в косметологии для гладкости кожи. Именно поэтому коконы пользуются необычайной популярностью и приносят пользу в различных областях жизни» (БСЭ).

9. Особенности вологодского рассказа.
Ольга Кузнецова "Солнечная белка".

Когда-то в дремучие советские годы помимо всяких дурацких колхозно-производственных романов были – как тогда считалось – и книги, которые порядочному читателю не стыдно было взять в руки или спросить в библиотеке. Потом, правда, оказалось, что все-таки стыдно, когда с некоторой дистанции стал очевиден их угнетающий атавистический тон и мировоззренческий пафос, но что было – то было. Вы, конечно, догадались, что речь идет о троице наших «аграриев»: В. Астафьев, В. Распутин, В. Белов. Многие до сих пор продолжают считать представителей «корневой» литературы периода позднего социализма священными коровами и полагают, что на них отечественная литература и заканчивается, а дальше уже пошло оскудение ландшафта и всякий там постмодернизм. Впрочем, сейчас поэтизация народной души и обращение к традиционным ценностям в изображении простого русского человека как раз в тренде, что мы и видим, судя по тому, какие писатели у нас сегодня имеют успех и читательское признание. Хорошо ли это или наоборот – ничего хорошего – это другой разговор. Но первое, что приходит в голову, когда наугад открываешь книгу О. Кузнецовой, что эта скромная вологодская писательница – одна из реинкарнаций нашей почвеннической литературы позднесоветского периода, но, к счастью, это только на первый взгляд.
Книга с позитивненьким названием «Солнечная белка» – это 18 рассказов и одна повесть. Герои – все простые люди: рыболовы, охотники, обитатели рабочих общежитий, жители дальних гарнизонов, начинающие провинциальные менты, одним словом – народ. Написано без особых литературных изысков, скупо, сухо. Язык напомнил журналистские газетные очерки и зарисовки, не раздражая ни избыточной метафоричностью, ни прихотливым синтаксисом, ни диалектизмами, но и не цепляя индивидуальностью авторской интонации. Вот в такой безыскусной суховатой безликой манере, наверное, и надо писать о вещах, поражающих скорее не событиями, а равнодушной обыденностью, убийственной повседневностью, на фоне которой даже увечье или смерть не являются чем-то из ряда вон выходящим и значительным, а, сливаясь с этой обыденностью, становятся ее частью и практически неразличимы в ней, как мелкая вмерзшая в лед водяная живность. Смерть буднично присутствует во многих рассказах: герои тонут, горят, вешаются, разбиваются в ДТП, а если и не погибают, то находятся совсем уж на грани, как едва спасшийся рыбак на прохудившейся лодке, тощий подросток, кинувшийся в ледяную воду за дохлой рыбой, получивший тяжелое увечье любитель путешествий, избитый до полусмерти военнослужащий, еще и угодивший в тюрьму по стечению обстоятельств.
Если вычесть из рассказов регулярную, привычную и вроде бы уже саму собой разумеющуюся гибель героев, любой из них мог иметь место в советских литературно-художественных периодических изданиях – журналах типа «Работница», «Юность» и других, с характерными для подобных изданий графическими иллюстрациями, ибо речь автора нейтральна и по ней невозможно идентифицировать время действия. Контекст, куда вписаны обстоятельства, в свою очередь, молчалив и невыразителен, эпоха с трудом определяется лишь по косвенным признакам, а вернее – по их отсутствию: интернет и сотовая связь везде мнимая, не работает, наличествует лишь на бумаге районного начальства для отчетности. Но это впечатление насчет советских журналов также ложное, их там, скорее всего, ни за что бы не напечатали за отсутствие жизнеутверждающего посыла и, наверное, отказали бы автору казенным письмом с рекомендациями изменить свое мировоззрение и показывать человека как борца, а не как жертву обстоятельств. Этим летом я нашла в теткином доме подшивку журналов «Здоровье» за 1972 год и там от скуки и праздного любопытства начиталась таких рассказов – коротких, написанных очень похожим, как говорится, суконным языком, где герой, вытащив из «быстрины» тонувших «пацанят» отжимает на берегу рубаху загорелыми сильными руками; победив пожар в овине, вытирает копоть с опаленных бровей смоченным слезами платком спасенной «молодухи» и вытворяет пируэты на подъемном кране, готовом рухнуть на микрорайон, в сторону городской свалки. От такого развлечения очень быстро начинает тошнить не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле; подобная реакция случалась (лично у меня) и на нашу троицу классиков-деревенщиков, хоть их до сих пор преподают в университетах как наше все.
Поэтому книгу О. Кузнецовой я начала читать с некоторым опасением, но вскоре оказалось, что, несмотря на сходства по ряду внешних данных, она не оказывает столь токсического действия на организм. Рассказ «Баня» пересказать очень трудно, практически невозможно, не переписывая целиком, и он мог бы украсить любую антологию короткого рассказа. Офицерик прибыл в командировку в военно-полевой гарнизон, живет в кузове автомобиля, с нетерпением ждет помывки, а баня оказывается каким-то действующим адом: нет смесителя, и из двух параллельных кранов льется, соответственно, ледяная вода и крутой кипяток. Ну, вроде, ничего такого: пусть не каждый, но многие могут вспомнить нечто подобное, все, чай, в России живем, и не такое видали. Так ему, бедолаге, и не удалось помыться, бежит он из этой адской бани, роняя в грязь зряшно принесенные с собой чистые штаны. А потом учебный самолет уронит бомбу прямо на свой лагерь, военного убьет, и его мертвое тело контрактник омоет ледяной водой из шланга, и санитар наденет на него разрезанный со спины новый казенный китель со склада. Абсолютно бесстрастный, короткий и точный, как формула, этот рассказ стоит целой книги. За это можно простить автору и вымученный, неуместный «позитивчик» в рассказе «Вертолетино дерево», и откровенно слабый открывающий книгу одноименный с ней рассказ «Солнечная белка» (если бы я не была бы «при исполнении», то, скорее всего, дальше и читать бы не стала), и не очень точные ноты в перекличке с Платоновым («Особенности ейского романа» – «Фро»), и, уж извините за грамматический нацизм, немалое количество орфографических и особенно пунктуационных ошибок (посылать на конкурс неоткорректированную рукопись – это, прямо скажу, сомнительный ход). На мой взгляд, автору не нужно было пытаться вывести свою книгу на некий свет в конце туннеля, добавив в нее пару «позитивных» рассказов, да еще и дав книжке столь радостное название. Искусственность этих попыток налицо, и никто этого вроде бы и не требует, кроме, возможно, внутреннего редактора самой писательницы, но цельность (и ценность) книги заметно снижается. Впрочем, хочется, наряду с «Баней», отметить талантливые удачные рассказы «Рамка для подруги» и «Дом на плоту», напомнивший эстетику фильмов корейского режиссера Ким Ки-Дука, где вся жизнь (и смерть) людей неотделима от воды и где, в отличие от ее равнодушного непрерывного течения «время остановилось, заморозилось и никогда не потечет дальше». И этот посыл, независимо от воли автора, как нельзя лучше характеризует сегодняшнюю жизнь простых людей в современной России.

10. Под сенью крыльев.
Сергей Хазов-Кассиа "Другое детство".

В младших классах – шпендик, шибздик, сифа, говнюк, мудак; позже – гомик, гомосек, педик, голубец, голубой, педрила, петух или просто пидор.
«И все эти определения, созданные, чтобы оскорблять «нормальных» мужчин, для меня не играли никакой роли, потому что были просто немного обидными номинативами моей сути» – говорит главный герой романа С. Хазова-Кассиа «Другое детство», изданного издательством «Kolonna Publications».
Нелепый портфель, унизительная физ-ра, проклятые лыжи, принудительные спортсекции, ежедневные измывательства всякого школьного быдла, фальшивые «воспитательно-психологические» беседы, тупость и невежество близких – этот список может продолжить любой подросток, которому трудно и невозможно вписаться «в коллектив», потому что он «какой-то не такой, как все». И даже если «такой» – детство само по себе, прежде всего, жестоко и травматично, а не безмятежно и радостно, как накрепко вбито в коллективное сознание граждан, которые искренне уверены, что уж они-то счастье хлебали полной ложкой, а кто не хлебал – то сам и виноват. Романы в духе популярной классической триады «детство-отрочество-юность» в новейшей отечественной литературе как раз непопулярны – их практически вообще нет. Это и к лучшему: на что еще в подобных опусах автору опираться, кроме как на собственный бесценный опыт. Чтобы хоть как-то достойно решить подобную формальную задачу даже на уровне замысла, автор для начала должен быть уверен в том, что этот опыт действительно бесценен – причем не только для себя самого – самому себе даже собственный чих может показаться перекличкой с вечностью – а вот чем этот чих может изменить сознание читателя – вот в чем вопрос. Поэтому и к лучшему, что наши сознательные писатели, а самое главное – писательницы – достаточно критичны к своему личному опыту и скромны, чтобы воздержаться от написания таких книг в массовом порядке.
Рецензируемый автор тоже не Алексей Толстой и тем более уж никак не гомофоб М. Горький с их задачей показать становление себя в трех проекциях, но по ряду формальных признаков, хоть книга и называется «Другое детство», события охватывают отрочество и юность тоже. Как к автобиографическому относиться к этому тексту не следует: он выстроен по всем законам прозаического жанра и имеет все «правильные» признаки художественной условности: выстроенную сюжетную канву, имеется выраженный конфликт, вокруг которого все и происходит, к радости нетерпеливых читателей отмечу, что здесь немало и «интриг» и, по большому счету, речь идет о «вечных» темах – любви и дружбе, с той лишь разницей, что при всех прочих равных условиях у автора, помимо всех правильно и без ошибок решенных в этой контрольной формальных задач, еще имеется и сверхзадача, которая и делает этот роман особенным и бесценным не только для него самого, но и как раз для читателя, поскольку описывает опыт, изначально по традиции несущий на себе печать изгойства и маргинальности – к которому в нашей литературе всегда было настороженное и открыто враждебное отношение, а уж про сейчас и говорить нечего.
«Будь как все» – этот закон любой стаи подсознательно, а чаще – сознательно и усиленно отпрыскам прививают с рождения все родители, все – независимо от культуры, образования и идеологии – правда, далеко не все в этом готовы признаться. Поэтому частью Артема – так зовут героя – становится не только постепенное осознание того, что он другой, но и сопровождающая это непрерывная психотравма не только в школе среди всякого сброда, но и дома, от собственной матери.
Окружающий мир – школа, семья, книги, игры воображения – предстают как бы в разрезе, в виде вращающихся проекций, так как мы все это видим изнутри, глазами подростка. И этот острый и точный взгляд замечает любые, самые незначительные и невидимые всем остальным детали и скрытые причинно-следственные связи. Талант вырастает из внутреннего опыта ранней способности не только ощущать метафизику привычных предметов, но различать в обыденных деталях их другой – метафорический – план, впоследствии из этого умения вырастает поэзия. Вот как он описывает всего лишь пошлое обыденное слово: «Развелись» – скрипела велосипедная цепь […] Развелись – это слово было склизким и гадким, как след слизняка на широком плоском листе осоки». Мальчик раскрывает шкаф и видит там ретрошмотки своей только что похороненной бабки, наряжается, воображая себя персонажами собственных грез и фантазий, а также книг. Чтение ему заменяет общение с гоповатыми сверстниками и компенсирует отсутствие любви и дружбы в окружении заурядных взрослых, которые не видят в нем ни иной природы, ни таланта, а заметив, стремятся задавить и уничтожить, как черные метки (кстати, насчет кинчевской «Черной метки» – поколенческую магию группы «Алиса» подросток так и не смог принять, как ни старался его приобщить к культу оказавшийся алисоманом лучший друг – поклонение культам, прежде всего, предполагает стайность – вот в чем разница).
Надо быть «нормальным», готовиться стать «полноценным» членом общества, надо иметь «нормальную» семью и наплодить как можно больше «карапузов»; Гоголь умер в 40 лет из-за того, что не жил с женщиной, а главное – занимался онанизмом; мастурбация неизбежно приводит к безумию и инвалидности; с этим не дружи, он научит плохому и даже «делай операцию по перемене пола, мы уедем, чтобы никто не знал о нашем позоре» – все это подросток ежедневно слышит от своей матери и, слава богу, что он нашел в себе силы впоследствии с ней расстаться и стать счастливым, а не вцепился по воле автора в пресловутую воображаемую «пуповину», о которой твердят всякие защитники «традиционных ценностей». Но об этом мы узнаем из короткого эпилога, в самом конце, а пока что будем исследовать вместе с героем формы человеческого ужаса: семья, школа, спорт, раздевалка, собственное тело, вид чужого тела, ответственность, дружба, ревность, чувственность, даже секта, куда его пытается втянуть мать и где его ожидает только предательство, даже церковь, где его вообще ничего не ожидает – и непрерывная бессмысленная борьба с собой.
Действие происходит в перестроечное и постперестроечное время; лучший друг («плохой парень», алисоман и маргинал) живет с училкой, кроме того, от него еще и забеременела одноклассница (правда, УЗИ не подтвердило тест). В романе, что логично, достаточно социально табуированных тем и сцен – тайное и стыдное влечение мальчика ко взрослому мужчине – отчиму, сожителю матери (этакая «Лолита» шиворот-навыворот), неуклюжий секс во время прогула физкультуры с каким-то школьным придурком аналогичной ориентации, описанный откровенно и комично – и выглядит не более «грязно», чем Лонг описывал буколические кувыркания возле овечек Дафниса с Хлоей, с той лишь разницей, что вместо Хлои там второй такой же неловкий Дафнис. А вот сцена стычки с гопниками после медосмотра:
«Я сразу почуял неладное, когда увидел бугая, окружённого пятёркой парней, таких же крупных, как и он. Они все были одеты в модные спортивные костюмы Adidas […]Первым начал бугай:
— А вот он, этот педрила, который на меня пялился. Ты чё, пидор, давно пизды не получал?
— А ему не нужна пизда, он же пидор!
Компания заржала над этим изысканным каламбуром.
— Ну-к поди сюда, парень, расскажи нам, как там у вас, у пидоров всё бывает? […]
Кто-то толкнул меня сзади, я упал на колени, и они стали не сильно, но ощутимо пинать меня ногами. Поскольку я не оказывал сопротивления, а избивать меня всерьёз никто не собирался, это занятие скоро им надоело, но отпустить меня слишком быстро было неинтересно. Бугай взял меня за плечи, приподнял и повернул к себе:
— Слышь, ты, пидор, а хочешь у меня отсосать?
Пока один из его друзей держал меня за плечи, он расстегнул ширинку и вытащил из неё свой толстый чёрный член. Никакой эрекции у него, конечно, не было, но он под всеобщий хохот стал трясти им перед моим лицом[…]
— Ладно, Никитос, пошли на хуй отсюда, а то вон какие-то старухи уже пялятся, щас ментов ещё, блядь, позовут, — сказал тот, что держал меня за плечи и тут же закричал в сторону, — что вы, блядь, пялитесь, пошли на хуй отсюда».
Эту длинную цитату я здесь привела с целью показать, что роман – а он довольно объемный – отнюдь не состоит из одних внутренних монологов и рефлексий, не является утомительным и заунывным потоком авторского сознания, а живой и хорошо написан. В отличие от многих, если не сказать, большинства произведений большого списка, удручающих таким суконным языком, что невозможно понять, в какую эпоху происходит действие – до революции, после войны или сегодня – здесь речь персонажей вполне адекватна их роли и месту в этой книге. А не единожды попадающийся на страницах книги символ эпохи – полированный советский сервант, забитый хрусталем, фарфоровыми чашками с чайниками производства ЛФЗ и сервизом «Мадонна» здесь, в отличие от произведений в жанре «семейно-ностальгически-исторических саг» является не гарантом мещанского счастья и обывательского спокойствия, а бесстрастным соглядатаем и свидетелем запретных и замалчиваемых обществом сцен.
Но советские демоны, монстры и производимый всем этим живым и неживым бестиарием шизофон разрушается, крошится и наконец лопается как скорлупа, которая становится тесной рано повзрослевшему герою, и он все-таки находит в себе силы не загнуться, а расправить крылья, что для литературы, сформированной под знаком М. Кузмина весьма символично.

11. Отыскать клюкву на лысине.
Николай Крыщук "В Петербурге летом жить можно...".

Книга для ностальгирующих по тусклой советской литературе пенсионеров – любителей провести время за книжкой, взятой в какой-нибудь не балующей книжным разнообразием районной библиотеке захолустного городка. Или в школьной библиотеке – стоишь бывало, и пыришься часами на унылые ряды книг, не зная, что и выбрать: то ли классиков перечитывать, которые во как надоели, даже можно сказать, осточертели, то ли все же совершить преступление против собственной личности и, стыдливо озираясь, снять с полки кого-то из членов союза писателей. Ибо третьего в мрачные советские годы было не дано. В это сейчас трудно поверить: недавно одна девушка с удивлением спрашивала у меня, зачем это люди мучались и печатали на машинке под копирку всяких Хармсов и других (она увидела у нас засунутый между книг слепой экземпляр рассказа Булгакова «Самогонное озеро», завалявшийся с незапамятных времен) – не проще ли было бы, мол, пойти за всем этим делом в библиотеку. И – верите или нет – но объяснить, что тогда это было невозможно, барышне было очень трудно.
Так же трудно объяснить, какую, на самом деле, аудиторию читателей хотел бы осчастливить своей книгой рецензируемый автор сегодня. Таким вопросом не грех озадачиться каждому автору – в этом нет ничего унизительного, это нормально, ибо читающая публика весьма неоднородна и сильно разнится, во-первых, по возрасту, во-вторых, по культурным формациям, в-третьих, по читательской мотивации, побуждающей взять в руки того или иного автора. Я вот пытаюсь представить себе читателей книги Н. Крыщука и мое воображение рисует мне, кроме пенсионеров, унылые постные лица и лысины его товарищей по цеху, таких же членов союза писателей, заседающих на литературных собраниях, уныло голосующих за таких же писателей, чтобы их тоже приняли в союз писателей, потому что они сильно похожи на них самих один в один, просто не отличишь. Последнее время, читая нацбестовский поток, принадлежность к членству в этой организации я определяю по одному слову, которое не преминет употребить в своих произведениях отмеченный удостоверением член, будто бы это некий тайный код, пароль, позывной кастовой переклички, которым они подтверждают свое и поверяют присутствие друг друга в этих рядах: это слово «духмяный» – «духмяное» сено, варенье или запах, исходящий от чьего-либо тела (женского); либо – как в данном конкретном случае – навоз. Петербургский (ленинградский) писатель не прочь поиграть в деревенщика, припасть к истокам, насколько позволяет городское воображение: каждый уважающий себя и литературные традиции автор обязан отдать долг «грибным дождям», «двойным радугам», покосившимся телятникам, заброшенным колодцам и прочим выжимающим слезу у настоящего интеллигента атрибутам умирающей деревни, особенно, когда приходит время, как говорится, «собирать камни». Вот лирический герой как раз пошел искать булыжник в качестве гнета для грибов: чем не повод умилиться крестьянам, собирающим на дороге навоз – в отличие от «нас» (надо думать, «нас, интеллигентов»), которые вместо этого «стыдились пятна на скатерти». Правда, автор тут же спохватился: «если, конечно, во мне не заговорил дух народничества». Нужного в хозяйстве булыжника все нет и нет: «неужели […] все растащил пролетариат?» тонко шутит автор, на полную катушку используя такой литературный троп «как авторская ирония». С тропами, надо заметить, здесь полный порядок: уж чего-чего, а всех этих метафор с оксюморонами здесь предостаточно. Литературные формы тоже разнообразны и причудливы: здесь и эссе, и дневниковые записи, и эпистолярный жанр – «рассказы, наблюдения, фантазии, истории, клоунада» – так определяет автор жанры своей малой прозы в оглавлении. В одном рассказе он проживает свою жизнь в обратном порядке, переживая и реализуя упущенные возможности; заканчивается история тем, как он сидит на горшке. В другом – две бабки, видимо, еще до интернета, ведут друг с другом трансатлантическую переписку из Америки в Питер и обратно. Они пишут в письмах про любовь, пересказывают сны. Вот слащавые воспоминания о детстве – тут и «парное молоко» от молочницы, рассказы о коммуналке с милыми сердцу рассказчика деталями, но написано как-то вяло, я бы сказала, душно: физически ощущаешь нехватку воздуха – душит как раз излишняя литературщина, искусственность, от которой веет стилистикой и профессиональной риторикой совписа эпохи книжного дефицита: «кричат в роддомах новорожденные, свистят милиционеры, дождь посылает впереди себя ветер, который гудит с оперной серьезностью […] все вообще инструменты вынуты из футляров и мучительно, в голос, пытаются вспомнить о своем предназначении».
Н. Крыщук – писатель-профессионал, много лет, если не сказать, десятилетий, находится в литературном строю, скромный боец профессионального писательского фронта, так что литературно писать он умеет, рука набита. Его лирический герой (или это – alter ego автора) не только эпизодически собирает булыжники – он человек городской, культурный: читает «Самопознание» Бердяева, любит Йетса, уважает Розанова, в молодости имел по полной программе предоставленную партией и правительством доступную в СССР передовую культуру: «мы простаивали сутками в очереди за билетами на концерт Вана Клиберна», Есенина сравнивает с Жюльеном Сорелем (и кулинарный жюльен ему тоже не чужд: «у нас сегодня жюльен»); джаз, Кьеркегор, весь прочий культур-мультур – все при нем. Но ни культур-мультур, ни оксюмороны с парцелляциями, ни «умение писать» не спасут невнятные по содержанию рассказы по существу ни о чем, потому что в них, прежде всего, отсутствует авторский посыл, адресованный читателю, и которого не может не быть только в том случае, если самому автору есть что предъявить миру, есть что с него спросить и востребовать. В противном случае все эти специальные нарочитые тропы и фигуры режут слух и оборачиваются банальной литературной безвкусицей: «он [снег] пах счастливыми необитаемыми планетами», «ночь напоминала цыганку, утомленно бредущую с сеновала», «захмелевший снег лез под пальто» и даже «в редкой его седине на лысине хотелось отыскать клюкву». Поражают образностью и названия рассказов: «Танго забытых обид», «Яблоки на холодной земле» (была раньше такая пошлая попсовая песня про яблоки на снегу, не знаю, кто ее пел – Сютькин или Тютькин, это было тогда в равной степени презираемо). Такие произведения обманывают читателя, как обманывают выставки художников-профессионалов, которые единственное, что умеют – это «рисовать похоже», создавая выдроченные работы, выполненные грамотно и «красиво» – так как учат в художественном вузе (в «Мухе», в «Репе» и т. д.), какие-нибудь «картины маслом», написанные хорошо набитой уверенной рукой, но автору которых опять-таки нечего предъявить людям своей или чужой формации, кроме техники. Литература, в которой, несмотря на многословие, отсутствует художественное высказывание, превращается в макулатуру, едва попадая в руки читателя.

12. Спасение девственной плевы посредством шитья.
Борис Минаев "Батист".

Любители обломаться могут обратиться к журналу «Октябрь», который предоставит им такую возможность в виде публикации книги Бориса Минаева под названием «Батист». В чем же заключается фрустрация – скажу в конце. Батист – это не про Мольера, а ткань, из которой барышням шьются всякие легкие полупрозрачные штучки, вернее – раньше шились, не теперь. У нас этот батист вообще никогда не производился, потому что русскому не нужно ничего, кроме водки, а тут требуется усердие и особая культура выращивания льна.
Будучи учащейся младшего школьного возраста, я читала в книжках, как у какой-то дореволюционной девочки был надушенный батистовый платочек, и на этом это красивое слово надолго исчезло из моей картотеки – вплоть до факультативного курса зарубежной литературы в 9-ом классе.
Б. Минаев же, несмотря на то, что он не дореволюционная барышня, в тканях разбирается отлично, пишет о них со знанием дела и с большой любовью: «батист пахнет как девушка, шелк – как женщина, обрез шерстяной ткани пахнет домом и детьми, сукно пахнет дорогой, у ткани есть детские запахи и есть стариковские» – это мнение профессионала – портного-универсала Штейна и наследственное знание самого автора, впитавшего эти тонкости по удивительному совпадению: будучи сыном инженера-текстильщика, а впоследствии – директора ткацкой фабрики (эту биографическую подробность я узнала из интернета). Длинные перечислительные ряды всяческого пошивочного стаффа, имеющего отношение к швейным материалам и искусству кройки и шитья, звучат, как услаждающее слух уютное частое стрекотание швейной машинки из бабушкиной комнаты: «[…] шить платья, брюки, пиджаки, пары, фраки, костюмы, жилетки, сюртуки для свадеб, похорон, помолвок, для торжественных случаев, выездов, визитов, поездок и прочего […]»; а для этого необходимы «батист, шелк, ситец, креп, крепдешин, парча, газ, сукно, чесуча, поплин, три аршина, два вершка, четыре с половиной сажени». Вся эта, так сказать, мануфактура – среди них, как мы помним, для нас важнейшим является батист – в период, когда кругом царят и свирепствуют «революция, беспорядки, хаос […]» призвана быть гарантом того, что «холод и мрак» (мор, тиф, глад, вой, холера, экспроприация, средневековье, конец света, комиссары и прочее зло) отступят, отстанут, отвалят, исчезнут, померкнут, отвянут, растают, а все люди очнутся, проснутся, воспрянут, проспятся, встряхнутся, встрепенутся, раскумарятся и наступит мир, труд, май, дыр, бул, щыл и обещур. В злые годы, когда у людей колеблется почва под ногами, вещественное, материальное приобретает особую ценность: «материя – вот что было на вес золота […] вот от чего дрожали у людей руки, теплели голоса, стучало сердце […]», потели яйца, дымились уши, мучительно хотелось выпить.
События в романе происходят нелинейно: в Киеве в 1925 г. профессор-экспериментатор бальзамирует жену, перевозит ее в аквариуме в клуб табачной фабрики в качестве наглядного пособия и проводит там перед масонами, антропософами, толстовцами, прочими «новаторами» и молодым любознательным пролетариатом конференцию под названием «Научный подход к воскрешению человека». В 1914 г. в канун первой мировой войны действие происходит во Франции, где старший сын многодетной консервативной еврейской семьи из Харькова, перед тем, как вступить со знакомой еврейской девушкой в интимные отношения, в честь этого события пытается сначала переплыть Ла-Манш, но неудачно; правда, невзирая на это, интимная близость все же происходит, но в обратном порядке (то есть, вначале – секс, затем – заплыв). Правда, с первого раза попытка оказывается не вполне успешной не только в отношении заплыва через Ла-Манш – сказывается неопытность, патриархальное воспитание и отсутствие инструкций, поэтому скромное пожелание подруги во время робких попыток овладеть ею «будь, пожалуйста, потверже» звучит недвусмысленно ободряюще и как нельзя кстати. То Харьков с подробным этно-историко-физиологическим трактатом о жизни обеспеченной многодетной еврейской семьи и элементами примитивной магии; то Санкт-Петербург с историческими анекдотами о жизни и генетических дегенерациях царской семьи, убедительно подтвержденных выдержками из заключений акушера-гинеколога доктора Отта, в лечебнице чьего имени в Питере ныне производятся всякие наноперинатальные генно-модифицированные чудеса.
Экспонаты музея мелкобуржуазного быта, культурно-биографическая городская бутафория периода I-ой мировой, гражданской войны и индустриализации, знакомая по книгам и фильмам, создает ощущение чего-то знакомого до зубной боли: то ли театральных декораций, то ли кадров кинохроники, то ли старых открыток, что у нас в девяностые годы пачками стали появляться в «букинистах», например, на Литейном, а затем вдруг разом исчезли – все до одной. Весь этот реквизит, в смысле его обстоятельный перечень и инвентаризация в виде бесконечных непрекращающихся перечислительных рядов, как вы уже догадались, составляет львиную долю всего текста. Здесь, как в старом сундуке, найденном на чердаке, или как в комиссионке, отыщет себе все, что пожелает, любой старьевщик. Мы говорили об открытках – пожалуйста, вот и они: «[…] это были, конечно, отнюдь не обнаженные дамы с пышными формами, в чулках, в откровенных позах, со всеми подробностями, а просто дамы, одетые вполне пристойно, с нравоучительными надписями […] или просто с изящным цветным шрифтом поверху: «Добродетель», «Моя верность будет тебе наградой», «Во Славу Господа» […]; на них была запечатлена самая, что ни на есть средняя европейская женщина, то есть сама Европа, со всеми своими характерными чертами, бытом, своей фигурой, одеждой, мебелью, запахом […]». Да и сам роман в конечном итоге производит впечатление как раз таких открыток, когда их чересчур много, а коллекционер задался целью продемонстрировать тебе всю свою коллекцию сразу и прямо сейчас – у тебя рябит в глазах и шумит в ушах, но ты терпишь, делая умное и любознательное лицо.
Хотя кое-что более интересное в романе тоже есть. Нетерпеливый читатель вряд ли пролистнет историю о том, как 17-летняя девушка из хорошей еврейской семьи отдалась похотливому противному учителю музыки прямо на уроке, потому что она «боялась мещанства – пиджачного, фрачного, сюртучного, брючного, горжеточного, корсетного…», а потому он «засунул руку куда-то туда, где она ощущала горячее жжение и томительную истому, разжег костер еще за какую-то минуту […] затем что-то поделал у себя в штанах, и еще через пару минут все было кончено». А еще «более интересное» следует дальше. Вначале – беременность, потом – аборт, на который девицу везут из Харькова даже не в Армавир, а в маленький городок под Армавиром, чтобы вообще уже концы в воду; но, опять-таки, не это интересно. А то, что, оказывается, уже тогда, то есть «еще до революции» любой провинциальный эскулап мог «на раз» сделать операцию по восстановлению девственной плевы – и это была такая же востребованная и популярная процедура, как, например, запломбировать зуб или удалить бородавку. Эта услуга была легальной, к ней призывала реклама в газетах и журналах, на дверях врачебных кабинетов красовалась скромная информация: «спасение девственной плевы». «Тебя всего лишь слегка зашьют», – ободряет гимназистку интеллигентная тетя, – и это весьма органично и даже, можно сказать, символично для романа, сквозь который красной нитью проходит тема шитья.
Не могут оставить равнодушным и страницы, посвященные вскрытию фальшивых мумий святых – еще в 1920-е стало ясно, что все это обман, подлог, всякие там «нетленные мощи» темному народу подкладывают бесстыжие попы. Ну, как говорится, кто бы сомневался, однако научное «вскрытие раки» в 1925 г. при всем честном народе группой экспертов и археологов описывается так подробно и обстоятельно, что вспоминается цитата из фильма группы «НОМ» «Пасека», когда герой заходит в паспортный стол, а паспортист ему орет: – Вам что, тоже кого-то эксгумировать надо?
Так в чем тогда, собственно, заключается облом, который предоставляет читателям журнал «Октябрь», где напечатан роман Б. Минаева, в котором столько всего познавательного и интересного? А в том, что этот роман, мягко выражаясь, не закончен. И никакого продолжения не следует. «Конец первой книги» – и до свидания. Связать друг с другом параллельные сюжетные ходы в этой части автор не успел, или так и задумал; может, у него вторая книга уже написана, и там все сходится, но пока что нам этого не дано знать. Пока что у читателя остается ощущение, как у зрителей, у которых кино на середине оборвалось, потому что свет погас и кинщик пьяный. Ну а продолжения, которое неизвестно когда будет и будет ли вообще, дождутся не все. Может, уже к этому времени и «Октябрь» перестанет существовать, да и все остальные журналы вместе взятые тоже. Стоило ли печатать произведение, не воспринимающееся как законченное – не наше дело, это уж журнал сам решает, что для его читателей благо, а что нет; а вот что касается «Нацбеста», то это, к сожалению, еще один пример халтурных номинаций, которые здесь случаются каждый год. То в 2011-м году номинировали книгу некой Эны Трамп, написанную лет десять назад, то в 2012-м – повесть некой Е. Репиной, написанную пять лет назад и в 2008-м году получившую премию дамского журнала «Elle»; в этом году отличилась абсолютно невычитанная рукопись О. Кузнецовой, количеству орфографических и пунктуационных ошибок в которой позавидовал бы любой школьный двоечник. Но все это абсолютно никого не волнует. Как и наша, с позволения сказать, фрустрация по поводу «конца первой книги». Ну, а кто здесь точно не обломается, то это, как сказано выше, любители и ценители вторичной антикварной комиссионной старины – здесь им полная лафа. По-простому говоря, я сомневаюсь, стоит ли сегодня так усердно извлекать наружу весь этот нафталин, не рискуя вызвать в памяти интерьеры, атрибутику и саундтреки в псевдоретрозаведениях с пафосными названиями типа «1913 год» или «Поручик Голицын». Все эти ретропогружения таят опасность не только для рестораторов, но также и для писателей, и если с первыми сразу все ясно без вариантов, то у вторых бывает иной раз трудно нащупать грань между стилизацией и безвкусицей. Что же до батиста, то дальше его судьба развивается в духе притчи. Заказчик принес обрез шить платье для жены, а затем куда-то исчез, а портной взял и сшил из него обновки трем дочкам: одна захотела юбку, другая блузку, а третья – ночную рубашку, чтобы было во что нарядиться когда-нибудь в первую брачную ночь. Эта третья и оказалась впоследствии забальзамированным экспонатом для лекции на табачной фабрике. На этом первая книга романа обрывается, конец фильма, так что в чем мораль сей притчи, мне пока что осилить не удалось.

13. Утробное противостояние.
Александр Снегирев "Вера".

«Еще годика два-три и мы рванем. Ширину нового танка аккурат под европейские дороги подгадали. […] Недели не пройдёт, как мы на Париж наши семидесятишестимиллиметровые наведём», – патриотически рассуждает бывший танкист после Великой отечественной войны. Свежо звучит цитата: примерно то же самое прошлым летом вещала одна белорусская бабка: опершись на палку посреди двора, она каждый вечер проводила политинформацию передо мной и барбосом на цепи – комментировала телевизор, петуша Обаму, хунту и весь цивилизованный мир.
Сколько бы ни обвиняли Снегирева в «графоманстве» всякая люмпен-интеллигенция с мэйл.ру и коллеги по перу, в его текстах имеется редкое неоспоримое качество. Редчайшее, я бы сказала: среди известных нам писателей его носители на вес золота. Большинство – на какие бы остросовременные темы ни писали – хоть о самых последних жареных фактах и событиях – этим свойством не обладают. Они могут транслировать в своих романах что угодно – это ничего не меняет: время по их языку не определяется. То есть вот эта опция – определение времени написания романа по языку автора – у подавляющего большинства современных авторов отсутствует – так же, как в старом телефоне-кочерыжке отсутствует распознавание голосовых команд. Снегирев может писать о всяких делах давно ушедших лет – о Великой отечественной войне, например, о жизни населения на оккупированной территории, условно говоря, – и отчетливо видно (а не просто «чувствуется»), что это написано сегодня и что автор не дядя неопределенного возраста «под полтос и старше» и не сорокалетний любитель джаза, а человек совсем другой формации. А вот какой-нибудь его ровесник или даже тот, кто на десяток лет моложе будет «по паспорту» пишет так, что представляешь себе солидного дядю в пиджаке или, наоборот, облезлого пенсионера, несмотря на то, что он не забывает ввернуть в свой индифферентный текст известные ему слова и выражения «молодежного сленга» (как правило, некстати и вышедшие из моды). Снегиреву же никакие такие выражения не нужны, потому что дело не в лексике. «Самый ценный подарок новобрачным преподнесла соседка – померла». «Он пошел вверх по освобожденной репрессиями служебной лестнице». «Актеры громко кричали фразы, принимали позы и делали лица». Вот драматическая напряженная сцена на войне: боец в танке увязает в болоте, куда его загнали враги: «[…] И вот пришёл его черёд оказаться в центре внимания - животные обитатели леса таращились из зарослей, […] а фашистские оккупанты через смотровые прорези – в лоб». Вот тоже к теме «человек на войне»: «Он бежал вперёд, бурча под нос горячие, самые главные, какие знал, слова. Нецензурные названия женских и мужских половых органов. Нецензурные названия любовного соития и гулящей женщины. Вспомнил смешное слово «курощупъ», которым мать обзывала бабников».
Повествование, начинаясь в 1937 г. появлением на свет русского парня с чуднЫм для деревни Ягодка именем Сулейман (по-простому – Сулик) – в честь Сулеймана Стальского, имеет обманчивый саговый зачин. Но искрящиеся веселым цинизмом жутковатые истории, перемежаясь со всякими трэшовыми гэгами, вселяют надежду, что это не так.
Вот началась война, оккупация, в деревню пришли немцы. Наш читатель, независимо от поколения, привык, что писать об этих событиях положено со скорбно-обличительным пафосом, всячески подчеркивая нечеловеческие страдания местного населения и обличая изверга-супостата, и уж, как минимум, на серьезных щах. Сейчас так писать о войне, мягко выражаясь, уже неубедительно. У Снегирева и этот и любой другой пафос начисто отсутствует: «Новые власти поощряли за послушание, наказывали за самодеятельность […] Развесили вывески и согнали баб сровнять бугры на единственной улице, переименованной из “Ленина” в “Кайзер штрассе”». Незаметно сменилась власть, пришли наши освободители. Рядом с разгромленной церковью, где находился немецкий госпиталь, на деревенском кладбище местные сельчане роют могилы и вскрывают гробы в поисках сокровищ. «Сашка перстенёк содрал вместе с ошмётками […] Сергевна сапоги почти неношеные с подгнивших конечностей стащила […] Однажды внимание привлёк разъехавшийся, недоукомплектованный скелет. Из четырёх положенных конечностей он имел лишь одну, левую руку». За такое изображение войны Снегирев мог бы быть побит гопотой (если бы та гопота, что «спасибо деду за победу», читала книги) и предан анафеме осеняющими себя крестом обывателями. Хотя на самом деле все это просто невероятно смешно. Это совсем другая – неудобная обывательскому сознанию и традиционному ханжеству смеховая культура – как, например, Ллойд Кауффман (Трома-студия) или Сауз Парк, который чем-то напоминает русская деревня Ягодка. К счастью, роман оказался не сагой. В центре, как не трудно догадаться, Вера – одна из неполного комплекта двойни: «пуповины перепутались и сестрёнка задушила сестрёнку», и трехкилограммовая Вера победила во «утробном противостоянии». Дальше – детство-юность-сорок лет; в анамнезе – природная красота, трудные отношения с ненормальной мамой, постоянно сравнивающей ее с не выжившей в борьбе сестрой, которая «была бы красивее, ласковее, умнее; дошкольные психотравмы, на раз обуявший родителей сектантский фанатизм, парни – один другого хуже, словом – весь тот самый рутинный ад повседневности, окружающий в тех или иных формах любую молодую россиянку, которая не теряет надежды отыскать в этом аду свое счастье и любовь. Есть очень уважаемое нами периодическое издание – еженедельная толстая газета «Моя семья» – кладезь таких же и подобных историй, и в общих чертах история этой Веры могла бы украсить ее страницы, ничем особо не выделяясь на общем фоне.
Впрочем, это, как оказалось, пока что еще так – преддверие, а настоящий ад находится как раз за тонкой стенкой, отделяемый лишь перегородкой, за дверью под ковром, за которую неодолимо тянет заглянуть. По мере постепенного сползания к исследованию затаившегося человеческого ужаса, вдруг замечаешь, что способ изложения постепенно меняется и незаметно становится эпическим, а сама Вера приобретает черты хтонического чудовища: обритая налысо, примеряющая жуткие парики из волос то мертвой матери, то сестры, она делается похожей на мифическую богиню-прародительницу, порождающую Хаос. Хтонические черты, олицетворяющие подземный (скорее, подводный) мир имеет и разгромленная церковь – бывший немецкий госпиталь, которая «…стала совсем, как выброшенный на берег, выеденный чайками, кит. Остов и оконные дыры…» Но «левиафановская», как может показаться некоторым, аллегория тут же принижается специфической острой на язык наблюдательностью: «стены покрывали любовно-оскорбительные надписи».
Как и положено в царстве Аида, Вера встречает за дверью умерших мать и сестру в образе себя самой. А глумящаяся над ней биомасса узкоглазых мигрантов – как звероподобные гады в царстве мертвых – также связаны со смертью и загробным миром, который в конце концов ее выпускает из смертельных лап, но тем самым погружает в окончательное небытие. Бездны человеческого ужаса лежат за пределами физических явлений и за границами чувственного опыта. Но, чтобы о них говорить, не требуется какая-то специальная глубинная грамматика. Как раз наоборот – для их внятного описания и восприятия требуется необходимая снижающая пафос циничная конкретика: вот именно такая, как совершающему непотребство мигранту нужны не цитаты из священных книг и изречения восточных мудрецов, а внятно артикулированные открытым текстом «перспективы непосильного откупа от полиции, изоляции в исправительно-трудовом учреждении, вечной потери временной регистрации».
Книга Снегирева понравится не всем любителям интеллектуального чтения, но своей личной аудитории – той, что в основном ходит на мои выступления, то есть людям 20-27 лет, стремящимся как можно жестче и травматичней прожить свою короткую и бесперспективную молодость, я буду всячески рекомендовать и эту книгу и ее автора.

14. Пятнистая лысина зверской совы.
Вячеслав Щепоткин "Крик совы перед концом сезона".

«Это сильнее, чем «Фауст» Гете» – похвалил в свое время товарищ Сталин одно из худших произведений Горького. А сейчас «лучший друг писателей» непременно похвалил бы Щепоткина и дал ему сталинскую премию, а потом бы, скорее всего, и Щепоткин оказался там же, где и все остальные лауреаты. По названию романа можно подумать, что это зловещий триллер или детектив, что-то вроде приключенческого фильма по советскому телевизору «Капитан Сова идет по следу» – но не тут-то было. Автор оказался большой затейник: в одной из интриг он использует, например, говорящие фамилии: одного героя (он учитель) зовут Волков, а его идейного врага противоположного пола – Овцова. Хорошая фамилия, правда? – особенно для школы, тем более – для завуча. Там таких интриг хоть отбавляй, и все они перерастают в один большой конфликт: политический, так как жанр романа, как оказалось, не то, что мы подумали. Это не детектив, не триллер и не сатира, как у Салтыкова-Щедрина, несмотря на фамилии. Что это за жанр – догадайтесь с трех раз сами. Зачин осторожный и, можно сказать, классический – прямо Тургенев, Мамин-Сибиряк и картина «Охотники на привале». Компания взрослых мужчин на охоте: кабаны, лоси, тетерева, баня, закуска, водка, разговоры, идейные споры. Время – закат социализма, все – идеологически выдержанные и морально устойчивые советские люди, убежденные коммунисты, один – еврей – проявляет идейные шатания и склонен к низкопоклонству перед западом, так как он уже успел побывать у своих еврейских родственников, сваливших в Америку, и там понадкусывал запретные плоды во всяких ихних макдональдсах и даже впервые в жизни увидел секс-шоп (правда, в него не заходил, только потоптался у входа, залившись краской стыда вместе с женой, советские все же люди, нравственная чистота не позволила переступить порог буржуазного порока).
На охоте друзья ведут споры, и тут четко расставляются все идеологические акценты. Кто за Советский Союз – хорошие, кто против – плохие. Главное художественное своеобразие романа – в его монохромности. «Черные» – демократы и реформаторы, кто за Горбачева и Ельцина, «белые» – коммунисты, кто за ГКЧП и Зюганова. Еще одна особенность произведения – это якобы «документализм»: его страницы пестрят цифрами. Приводится точное количество: сколько в Советском Союзе было тех или иных товаров народного потребления на душу населения (много), какое количество танков выпускала оборонка у нас, а сколько в Америке (у них больше, а в СССР – ровно столько, сколько необходимо для обороны его рубежей), сколько в Советском Союзе народу отдыхало по бесплатным путевкам в санаториях и домах отдыха при Брежневе (все трудящиеся) и сколько при демократах (ноль процентов). Приводится статистика нарастания дефицита на внутреннем рынке при Горбачеве со скрупулезным указанием данных: «Вначале было 1200 наименований товаров, затем осталось 200, затем – 100; в 1990 г. было укрыто товаров на 50 млн. руб., «сгнило» свыше 1 млн. тонн мяса, «порвано» 40 млн. штук шкур скота, «пропало» 50% овощей и фруктов. За рубеж была вывезена 1/3 часть наших товаров. Как песня звучит гимн советской алкогольной и табачной промышленности: «Советский Союз выпускал в год 360 миллиардов штук сигарет и папирос […] по ним можно было узнать географию страны: «Октябрь», «Памир», «Казбек», «Север»; крупные города: «Москва», «Ленинград», «Минск», «Львiв»; народные праздники: «Новогодние», «1 мая» […]. Курильщики могли выбрать папиросы, соответствующие своим увлечениям: одним – «Турист», другим – «Охота», третьим – «Полет», для творческих личностей «Мелодия» и «Лира»; для строителей магистралей и путешественников – «Дорожные». А еще многие сиги имели и общесоциальную ориентацию: «Беломорканал», «Союзные», «Астра», «Прима», «Космос», «Друг», «Лайка», «Орбита». Еще больше внимания автор уделяет водке, но больше не в ностальгическом ключе, как сигам, а в сурово-обличительном, описывая ужасы горбачевской антиалкогольной компании и ее последствия: катастрофа на Чернобыльской АЭС, землетрясение в Армении, которые, оказывается, были вызваны алкогольной абстиненцией граждан, которым перекрыли доступ к алкоголю. Страницы про табак и алкоголь с точными фактическими данными читать интересно, а главное – познавательно. При социализме табак и алкоголь шли советскому человеку только во благо, а вот при Горбачеве и после него – исключительно во вред: Горбачев вообще довел молодежь до мешка с дихлофосом. «Табак и алкоголь», – просвещает автор глупого читателя, – «своего рода наркотики. Более слабые по сравнению с настоящими героинами-марихуанами, но все-таки…». И вообще нет страшнее зверя, чем марихуана: когда автору надо показать какие-нибудь пороки, плохие привычки и отрицательные действия героя, он, чтобы усугубить порочную картину, призывает на помощь этот страшный наркотик: «Он [Горелик]», – а все отрицательные персонажи здесь, конечно, являются евреями – «как наркоман, попробовавший марихуану, все сильнее втягивался в революционный разгром и кидался в схватку».
Не менее интересные и познавательные цифры и факты приводятся о прибалтах: в 1939 г. (до Советской власти) там 76% ходили в деревянных башмаках и только 2% в нормальной обуви; всего 1% женщин имели ночные рубашки, пятая часть женщин не пользовалась мылом, у 95 из 150 человек имелись вши, 80% были больны рахитом, а 150 туберкулезом, и только благодаря Советской власти наступил расцвет и цивилизация, а то бы там до сих пор все щи лаптем хлебали.
Не жалеет автор красочных эпитетов для Ельцина: «фальшивый человек», «бесшабашный саблеруб», «наследственный алкоголик», но особую ярость у него вызывает Горбачев: «самонадеянный болтун», «недалекий управитель», «ублюдок», «зверь в двуногом обличье», «человек с пятном на лысине», «пятнистый, который по своему скудоумию открыл все ящики зла» и даже «пятнистая сволочь». Приводятся популярные народные мифы и поверья в авторской интерпретации: «родимое пятно на голове – от удара копытом Сатаны […] преступник он […] один из самых опасных […] сам Бог предупреждает: не доверяйте ему. В старину говорили: нельзя верить меченым и рыжим. В приметах иногда запрятана истина».
А вот где, оказывается, кроется зловещий смысл названия книги: по народному поверью, сова зимой должна спать, а не орать. А если сова зимой подает голос – это к большой народной беде. И друзья-охотники, встретившись в лесу на охоте в очередной раз, услышали крик вещей птицы не просто так: зловещий крик совы предвещает развал СССР, а сама сова символизирует Горбачева: «Горбачев на сову похож, когда в очках».
Те, кто против советской власти, то есть ненавистные враги главных идейно-правильных героев, изображены предельно гнидски: у одних (у завуча-демократки Овцовой) во время политического спора в учительской вываливается вставная челюсть изо рта на глазах у всего педагогического коллектива, другой демократ без конца шмыгает носом, исходит соплями и сморкается в два пальца об асфальт; все они непрерывно гримасничают, паясничают, рыгают, ругаются «матом» и «грубой нецензурной бранью», глумятся, подкрадываясь к женщинам сзади и делая непристойные возвратно-поступательные движения, трясут грязными патлами и бородами, блестят лысинами, рассыпают вокруг себя и окружающих перхоть, роются в помойке, продают у метро газету «Спид-инфо» и гондоны (такая участь закономерно постигает демократку Овцову): «молодой человек, возьмите вот эти гофрированные, или вот те – с усиками», – пристает бывшая уважаемая завуч к прохожим.
А вот сам идеологически выдержанный Волков вместе со своей не менее преданной коммунистическим идеалам женой – несгибаемой красавицей-журналисткой, зажили припеваючи, как в сказке: Волкова неожиданно вытаскивает из ельцинской нищеты, когда он понес на базар самое дорогое – книги – бывший ученик, который теперь производит французские духи во Франции, и назначает его вице-президентом крупного французского парфюмерного концерна. Но Волков, оставаясь верен коммунистическим идеалам, по-прежнему полон непримиримости к врагу; иногда отпускает личного водителя супердорогого автомобиля и спускается в метро, где подает всем нищим: а вдруг это бывший учитель или врач. А большие деньги, которых у него теперь куры не клюют, жертвует на дело борьбы с демократией. Разодетый во все дорогое и французское, благоухающий выпускаемой под его предводительством парфюмерией, он как раз и встречает в метро нищую Овцову, торгующую с рук презервативами. Но для унижения демократки этого автору показалось недостаточно, и он завершает это справедливое идейное противостояние смачной сценой, как менты винтят Овцову вместе с ее товаром и пинками выгоняют ее за незаконную торговлю: «Проваливай отсюда, тетка!». Роман завершает не панорамная сцена бойни и расстрела ельцинистами демонстрации возле Останкино с горами трупов и морем крови, а также с БТРами, которые давят мирную толпу, а следующее за ней заслуженное возмездие. Один из героев, наиболее оголтелый апологет советского строя, нашел себя в новой реальности и выбился в люди, заделавшись производителем фаянсовой промышленности. Теперь он имеет возможность отомстить «зверям в двуногом обличье» – демократам – по полной программе. На производимых его фирмой унитазах и писсуарах под названием «Очищение» изображаются реалистичные цветные портреты Ельцина, Горбачева, Гайдара, Чубайса, Черномырдина и других, причем с применением новых хайтек технологий: «при попадании струи мочи на лицо изображенного «героя» лицо это начинало морщиться, брезгливо кривиться, словно было живым и испытывало моральные страдания». А у идейно незрелого преклоняющегося перед тлетворным влиянием запада еврея любимая младшая дочка – отличница и умница – сделалась «плечевой» проституткой и в непотребном виде стоит на Ленинградском шоссе. Каждому, как говорится, по заслугам.
Напоследок хочется отметить еще любопытные детали, делающие книгу весьма своеобразной. Помимо приводимых цифр и процентов, при помощи которых автор непрерывно осуществляет пропаганду преимуществ социалистической жизни перед капиталистической, и экскурсов в различные сферы народного хозяйства и производства, писатель еще взял на себя и просветительскую миссию. Так, художественно ссылаясь на различные культурологические поговорки, он на каждую из них дает подробные сноски внизу страницы, разъясняя незадачливому слаборазвитому читателю, отупевшему за время правления Ельцина и Горбачева до уровня немытых и вшивых прибалтов в чоботах, что значит, например, выражение про «данайцев, дары приносящих», про авгиевы конюшни, кто такой Пигмалион, какова историческая этимология слова «гласность», кто такой Чаушеску; мы имеем возможность теперь узнать, что «двор – это пристройка к крестьянской избе, где содержался скот, хранилось сено,сельскохозяйственный инвентарь». Читатель должен оценить реформаторскую смелость автора в области современной орфографии: вместо ненавистного «демократического» Ч он всюду незыблемо употребляет «социалистическое» Ш: «што», «штобы», «конешно», чевокает и ничевокает, «штобы», наверное, быть поближе к народу. Восторженные рецензии на этот роман опубликовали газета «Завтра» и православный молодежный журнал «НаслЪдник» (а сам он был напечатан в журнале «Наш современник»). Автор, бесспорно, продолжил «лучшие» традиции реакционной советской литературы, но пошел гораздо дальше. Такие «реакционеры», ретрограды и реставраторы тоталитаризма как В. Кочетов и Шевцов по сравнению со Щепоткиным просто лилипуты в цирке, пытающиеся что-то там лепетать тоненькими голосами. Голос же Щепоткина, обличающего перестройку и ельцинский режим, звучит как бухенвальдский набат. А пропаганда советского строя и всяческих благ, которые, оказывается, имел советский народ, катаясь как сыр в масле во времена социализма, покруче будет, чем в журналах «Коммунист» и бесплатном приложении к нему под названием «Блокнот агитатора», которое, благодаря своему удобному формату, лежало в каждом школьном туалете, и не только школьном. Все было у советского народа, не было только туалетной бумаги. Но к этому прицепиться могут разве что идейные враги, «акулы империализма» и герои брошюры «Трупные пятна ожидовления», к эстетике которой в некоторых местах близок наш автор. Во всяком случае, слово «пятно» в его романе регулярно употребляется.

15. Где ни смерти, ни голода, ни холода, ни России, ни иного страдания.
Олег Юрьев "Неизвестные письма".

То, что лежит на поверхности литературного замысла и его воплощения в книге О. Юрьева – заведомо непопулярный жанр эпистолярного монолога и, в данном случае, предельной интонационно-речевой стилизации, насколько хватает разрешающей способности текста – на самом деле не более, чем формальная задача для автора и иллюзия, обман зрения для читателя. Воображение простодушного читателя тут же наведет его на мысли о «литературной мистификации», как о развлекательном жанре наподобие всякого доступного его разумению художественного бисера. Однако в случае «Неизвестных писем» нельзя говорить ни о какой игровой форме, так как за пересыпанным историческими и литературоведческими реалиями текстом, требующим кропотливой читательской работы, стоит серьезная художественная задача.
Книгу Юрьева по-хорошему надо читать не по диагонали, как «литературную безделицу» талантливого автора, а внимательно и вдумчиво, желательно, обращаясь к источникам, чтобы понять, «кто все эти люди», которые зачем-то пишут письма из «залетейского» небытия писателям-современникам, наделенным, в отличие от них самих, униженных и сирых, влиянием и авторитетом. И не только тогда, когда те пока что еще живы. Авторы писем – все трое – погибли в безвестности и одиночестве, в мытарствах и мучениях, в полном человеческом забвении и оставленности близкими людьми. Немецкий поэт и философ Якоб Михаэль Рейнгольд Ленц долго и мучительно умирает в пыльном бурьяне на неизвестно какой московской улице. Каторжанин Иван Прыжов – на Петровском заводе в Забайкалье, обстоятельства гибели оскорбленного писателя Добычина до сих пор не известны. И. Прыжов, член революционной организации «Народная расправа» (о чем, собственно, Достоевский пишет в «Бесах») за убийство вместе с соратниками члена своей организации студента Иванова, к которому они его приговорили за неповиновение Нечаеву (автору русского самурайского кодекса «Катехизис революционера») с 1881 г. находится на поселении в Сибири вместе с женой, после ее смерти он сам вскоре умирает в 57 лет, а перед смертью, одинокий, больной, озлобленный, все мечтает уйти в Шамбалу, ворота в которую в виде воронки где-то совсем рядом. В письмах он пишет Достоевскому о своих мытарствах, все время предъявляет ему, что он вывел его в «Бесах» неправильно, что тот «много чего у него «позаимствовал», «обобрал»: «больно, голубчик Ф. М. […]спросили бы по-хорошему, так я бы и так вам отдал […]». Прыжов пишет о каторжниках, бродягах, о диких обычаях, нравах, преступлениях представителей коренных сибирских народов, о сибирских крестьянах, «тюменских этапных инспекторах», «о субботниках» – «русских жидах» и их обращении с «нерусскими жидами» – «Были бы силы, была бы жизнь – обо всем надо было бы написать!». Прыжов постоянно упоминает «последнего декабриста на Петровском заводе» Горбачевского, сетуя, что тот «умер незадолго до моего прибытия на завод, не изменив своих убеждений и в каземате до самой смерти»; здесь, внутри письма, содержится еще один рассказ об еще одной такой же безвестной трагической судьбе. «Русскому человеку, видимо, единственно, что интересно – юродство и кабачество! Жалкий мы народ!» – восклицает Прыжов. Вот он и писал про пьяниц, юродивых, лжесвятых, бродяг, собирался еще и про собак написать, и про быт. Прыжову «Бесов» только через десять лет после выхода удалось прочесть, уже на каторге, потому что туда все медленно доходит. Когда прочел, сразу и стал писать Достоевскому, а потом только узнал по дате смерти на его портрете, что тот уже умер, но писать все равно не перестал. «Зачем вы меня обижаете?» – пеняет он ему словами Макара Алексеевича, и сетует «[…] зачем же вы переметнулись к дворянам и весь ваш огромный дар поставили на службу врагам русского народа? Вы скажете: «на службу России», но Россия и есть худший враг русского народа!»
Письма из ниоткуда и по сути в никуда, невзирая на конкретного адресата, с конкретными бытовыми подробностями и деталями, говорят о времени и о людях убедительнее многословных исторических романов, не говоря уже о силе художественного и эмоционального воздействия. Несколько лет назад мы забрались на развалины взорвавшегося многоэтажного дома на Двинской улице, и бродили среди бетонных груд и мусора. Было особенно жутко находить там подписанные открытки, альбомы, документы уже несуществующих людей. Похожее чувство временами возникает и при чтении таких человеческих и правдоподобных писем, которые в реальности никогда не были написаны, но которые, наверное, должны были быть написаны или же существуют, но в какой-то другой реальности, реконструкцию которой автору удалось осуществить в порядке ли удачного решения литературной сверхзадачи или же независимо от собственного волеизъявления – но удалось в полной мере. Эта жуть, наверное, и есть главное в книге, и исторический опыт здесь показан не в набившем оскомину формате «судьбы личности через судьбу страны», скорее история представлена в виде черной дыры, эту личность засасывающей и уничтожающей. Мертвый Добычин пишет Чуковскому на протяжении даже не лет, а десятилетий, адресат уже успел и сам умереть, а тот все продолжает писать. «Все уже умерли […] и Вы, и Коля, и Шварц, и Гор, и даже Веня Каверин […] и только я все живу и столько поучительного вижу, что если все описать, то весь мир не мог бы вместить этих книг». Далее рукопись обрывается на переносе, что «говорит о возможности если не окончания ее, то продолжения». Вероятно, эти письма продолжают идти и до сих пор, потому что мертвые будут бесконечно говорить и для них не существует мертвых. Важно, что в данном случае их голоса были услышаны, и, несмотря на запредельный ужас этой загробной мистерии, появляется надежда: может, и за нас тоже кто-нибудь напишет, и предъявит, и спросит, и задаст те вопросы, которые мы не успели задать или не посмели.

16. Ласковый ад Лизы Готфрик.
Елизавета Готфрик "Красавица".

Голова у всех людей, хоть и работает по-разному, но устроена одинаково. Поэтому поначалу туда сами собой заплывают, как щепки, всякие примитивные неправильные мысли. Банальные сравнения, непрошеный параллелизм – каждому свое, в меру его разумения. Другое дело, как с этим бороться – позволить им плыть дальше по волнам воображения или отогнать поскорее куда подальше. Я стараюсь с этим бороться: писателей и художников нечего сравнивать друг с другом – это голимо и местечково, каким бы очевидным и комплиментарным, по чьему-либо мнению, эти сравнения ни были. Получается не всегда: чуть было не поддалась искушению назвать Лизу Готфрик нашей Лидией Ланч: не просто так же, наверное, потрепанная книжка «Парадоксия», которую больше 10 лет назад у меня кто-то наглухо зачитал, вновь появилась перед носом буквально на днях – одна малознакомая дама вдруг вынула ее из сумки, прямо как фокусник, и вручила мне без лишних слов в книжном магазине «Фаренгейт» на Маяковского 25. Это и материализацией-то нельзя назвать в полной мере, так как налицо самый что ни на есть типичный эффект ЛСД – в плане как бы случайных, но обескураживающих совпадений (о чем подробно описывается в специальной литературе).
Однако я быстро отогнала от себя эту дикую и недостойную мысль. Лиза Готфрик, в отличие от Лидии Ланч, настоящая писательница со своим сформированным неподражаемым стилем, непринужденным и ироничным, и в то же время очень европейским, несмотря на вкрапления живой нестерильной фонетики и лексики. Сравнение некоторыми критиками стиля Л. Готфрик с битнической литературой мне также кажется поверхностным и олдскульным: оно идет чисто по формальным признакам – уж раз там есть и секс, и наркотики – то все понятно, мол, откуда уши растут: из Берроуза с Гинзбергом, вот откуда! Или кто там еще был? Т. Вулф, например, тоже что-то про кислоту писал. Но нежное соцветие Лизиных рассказов меньше всего сопоставимо с лохматой американской литературой 60-х – это полное непопадание. Что поделать, если человечество ничего нового, кроме секса и наркотиков в плане познания себя и своей телесности с тех пор не изобрело? Только дискурс, что называется, сильно изменился.
Герои Л. Готфрик – дети новых технологий в эпоху заката постиндустриальной культуры – изнеженные и сказочно красивые – живут подобно персонажам романтических комиксов среди себе подобных – благо отступились хищные монстры социалистического коллективного бестиария – все эти трудовые коллективы с их режимным распорядком и тотальной слежкой, вузовская принудиловка, общаги и путяги. Свой закрытый от грубой действительности мир они расширяют посредством различных психоактивных веществ, заполучить которые можно легким движением руки, были бы деньги, – такое впечатление, что все эти круглые, кислые и быстрые сыпятся, как из рога изобилия, прямо из чата. Иногда, правда, требуется совсем незначительные усилия – в плане обмена взаимными сексуальными услугами с малознакомыми и незнакомыми – но это всегда происходит к обоюдному удовольствию, а потому является не обременительной нагрузкой, а дополнительными бонусами прекрасного существования. Дело происходит в эпоху интенсивного виртуального общения, но до эры соцсетей, о чем сейчас некоторые ветераны движения вспоминают с некоторой ностальгией. При этом Л. Готфрик никакая не enfant terrible и не девушка-вамп, а существо по сути нежное и домашнее. Речь, собственно, о взаимоотношениях. «Красавица» – это ее, можно сказать, МЧ – эгоистичный, не столько самовлюбленный, сколько подверженный болезненному нарциссизму. А нарциссизм, как показывает психиатрическая практика и утверждают некоторые авторы, входит в синдром психотического расстройства личности по истероидно-эпилептоидному типу, нередко сопровождаемому гиперкинезами (нервными тиками и навязчивыми движениями), а также циклотимическими колебаниями – резкими перепадами настроения от елейного и ласкового до сахарной приторности к холодно-отчужденному – до абсолютно непробиваемой черствости и равнодушия. Поведение и повадки Эдуарда (именно так зовут Красавицу) предположительному диагнозу соответствует один в один. Неоднократно упоминается, например, его характерный жест – навязчивое паразитарное движение («потрогал себя за горло»); настроение у него неустойчивое – то ластится и нежничает, то становится совсем как чужой. По описанию клиническая картина, что называется, как по учебнику. Осталось только подтвердить наши наблюдения картиной электрической активности коры головного мозга. Можно предполагать, что в записи возможны диффузные изменения в левой височной доле, наряду с ирритацией стволовых структур, что может свидетельствовать об эпилептической активности определенных зон коры; при световой и респираторной нагрузке эпи-активность может несколько возрастать. Длительные отношения с таким человеком затруднительны по той причине, что подобные типы не способны испытывать глубокую привязанность, эгоцентричны и неблагодарны. Социально эти люди, как правило, хорошо адаптированы, нередко целеустремленны и педантичны; опыт совместной жизни с ними, как правило, является травматичным, но для человека незаурядного может способствовать в плане компенсации творческому импульсу, что, собственно, и произошло в данном случае.
Книгу Л. Готфрик читаешь, будто плывешь на лодочке, как и ее героиня во сне, устав от бессмысленной утомительной ебли в начале с двумя хачами, а потом с будущим героем ее романа в самом начале отношений: «снилось, что прошла тысяча лет и на месте, где был район — разлив воды, а я плаваю от дома к дому на лодочке. Иногда я подплываю к окнам и вплываю внутрь домов, а там скольжу по комнатам. Комната шла за комнатой, заброшенные жилища пугали, но при этом вызывали особый интерес». Действие происходит в декорациях сказочно красивого Киева – он то весь в дымке тополиного пуха, то в сияющих закатных облаках, то сверкает огнями с высоты окон многоэтажек, открывая дивный вид внизу, каштаны, фонтаны, райская погода, магические ритуалы: «Украина – страна, где магия такая же важная часть повседневности, как кулинария, политика и поиски виноватых»; «магия – легкое усилие, дающее непропорционально большой результат»; «от встречи с прекрасным мне становилось щекотно, как от лезвия». Удивительно красивая книга: какая там Лидия Ланч, пусть даже и в молодости, косноязычная и неповоротливая, а главное – до неловкости несимпатичная в зрелом возрасте. Лет десять назад у нас в Питере в Red Club был ее концерт. Лидия, толстая и неопрятная, в мятой цыганистой юбке «бохо» была похожа на пожилую еврейскую подругу дяди Коли Галю Блюмкину, фтизиатра, и бухала конину «Дагвино» из горла прямо на сцене, тряся своей жирной жопой. Вот точно так же, как и внешне нельзя сравнить этих двух писательниц, так же и тексты их нельзя даже рядом поставить. Наличие наркотиков и секса там и там никаких оснований для этого не дают. Почему бы, кстати, не признать наконец, что эти «страшные» слова – секс, алкоголь и наркотики, скромно говоря, за более чем полвека жизни в литературе разных народов имеют право претендовать на свое место в картотеке вечных тем, раз уж воображение так быстро откликается, услужливо подсовывая нам на выбор десятки авторов, давно являющихся классиками этого дела?
Ядовитая наркотическая образность, урбанистическая конструктивистская графика, стимпанковские конструкции домашнего агрокомплекса, транс, индустриальный нойз, исходящий из компрессора посреди кухонной гидропоники, трипы и визуалы – все сливается в одно простое прекрасное существование, modus vivendi той разумной части поколения, которая стремится как можно жестче и травматичней прожить свою короткую и бесперспективную молодость. Кроме того, это единственная книга из нацбестовского потока этого года, где, в отличие от всех остальных без исключения, ничуть не раздражают вставленные туда стихотворные цитаты и целые стихи.

17. Грибные нити архитектуры.
Алексей Макушинский "Пароход в Аргентину".

Действие, если можно так выразиться, происходит в 88 году прошлого века, но это сильно сказано, потому что никакого действия на самом деле не происходит и происходить не собирается. Рассказчик отправляется во Францию ради встречи со знаменитым европейским архитектором Vosko, русским по происхождению, ровесником века и осколком минувшей эпохи. С первых строк начинает рябить в глазах от иностранной топонимики, заморских названий кафе и разных культовых мест, которыми обильно пересыпан каждый абзац текста, как пресное тесто нетленных немецких плюшек цветной кондитерской обсыпкой, похожей на мелкое конфетти: Шамберн, Фрейбург, Каульбахштрассе, Одеонплатц, Munchener Freideit, Turkenstrasse, Эйнштатт, Регенсбург, Бременгарден, Майоренгоф, Дуббельн – как много в этих звуках для сердца русского слилось.
Сливки, привезенные прямо из Англии, подаваемые в одном из респектабельных кафе, живо напомнили «суп в кастрюльке прямо из Парижа» – будто и не было между ними никакой «Совдепии», «гэбни», «шмонов» и «усатого упыря», которого маленький мальчик из семьи с аристократическими корнями остроумно и смело называет «маньяк три звездочки». Архитектор Воско (то есть Александр Воскобойников) помнит и НЭП, и пятилетки, и продуктовые карточки, и процессы, все, так сказать, атрибуты и маркеры «Совдепии», но хоть он и носитель специфической советской лексики, но знает он ее не так, как настоящий советский человек, потому что он никогда «не ходил через черный ход, не вдавливался в трамвай, не стоял в очередях за селедкой». Тут же попутно автор рассказывает и историю своей семьи – «чемоданчик под кроватью», «пиротехнические опыты» бабушки, спалившей семейный архив в злые годы. Эти рассказы перемежаются длинными кусками текста, бесконечными перечислительными рядами в описаниях мюнхенских индустриальных ландшафтов и послевоенного трэша, куда саундтреком идеально подошли бы ранние альбомы Бликсы Баргельда или жесткий харш-нойз. Главы предваряют цитаты из Гельдерлина, Новалиса, Т. Элиота и других на языке оригинала, в самих главах обстоятельно идет описание старинных фотографий с изображениями родственников в разных позах и нарядах, пространные рассуждения о том, что для автора есть фотография как таковая; чередой друг за другом идут рассказы о рассказчике, который, в свою очередь, рассказывает о другом рассказчике; им на смену идет подробный тщательный обзор и описание русских и немецких книг об архитектуре; рассуждения о том, что для Воско значит Николай Кузанский и что значит строить поблизости от родины великого богослова; об архитектурной метафоре яйца, в форме которого Воско построил Музей современного искусства в Осаке, реализуя метафору возвращения в вечность в виде яйца, так как в ней воплощается идея всеединства, жизнь в свернутом виде.
Наконец, когда автор ненадолго умолкает, появляется женщина, но лишь затем, чтобы стать еще одним звеном в бесконечном авторском нарративе и приблизить его к заветной цели – как можно больше узнать о Воско, ибо все окружающие реалии являются не более чем средствами на пути в мономаниакальном стремлении к цели. Так что наши ожидания, что автор сжалился над читателем и готов хоть чем-то сдобрить постный замес своего текста, не оправдались. И правильно, что автор стоически не позволил себе допустить никаких банальных и пошлых интриг – это было бы в высшей степени неуместно. Достаточно того, что немолодая дочь архитектора (а это была именно она), скупо делясь воспоминаниями о своей юности в интернате, употребила слова «коммуна», «джойнт» и «Джимми Хендрикс», что в этом рафинированном тексте звучит почти так же вызывающе, как «гэбня», «шмон» и «совдепия». Лишь слегка поморщило гладь повествования упоминание о наличии у дамы кота по имени Лимон, который любит самостоятельно разгуливать по площади Пигаль, где находятся ее апартаменты. Читатель, безусловно, принимает все эти повествования, описания и рассуждения за чистую монету. Рискну предположить, что сам автор тоже, возможно, уверен в серьезности своих намерений. На самом деле ключ ко всей истории не так уж далеко запрятан, он, даже можно сказать, находится на видном месте. Автор встречается с сыном Воско, чопорным стариком-аристократом в блейзере, шелковом шарфике и «миллионерских ботинках с непробитыми дырочками». Они гуляют в Английском саду, и старик говорит, что отец в старости приобрел забавную привычку записывать всякие странные совпадения, которые с ним происходили. Вот смотрит он, к примеру, передачу о Прусте по телевизору, а потом идет в метро и видит у сидящей напротив девушки в руках второй том A la recherché – он усматривал в этом «высший и таинственный смысл». Любопытно, что Пьер Воско (сын) рассказывает об этом, попутно собирая грибы в городском саду, где они с автором гуляют, и признается, что, хоть он и проработал всю жизнь архитектором, но по-настоящему с самого детства и до старости его «интересуют только грибы», да и сам он оказался в Мюнхене именно в связи с грибами, так как приехал на конгресс микологов. Старый аристократ уже не стесняясь, нацепив очки на нос, всю прогулку только тем и занимается, что выискивает грибы: «мы прошли Английский сад до самого озера – Пьер Александрович Воскобойников оказался любителем долгих прогулок, впрочем, признался он, скорее связанных страстью к грибам». Во время этих грибных прогулок старик рассказывает, что когда-то в Риге у них была квартира в югендстиле, где вся мебель и декор были art nouve, и снова переходит к своим «грибным подвигам»: «я тогда уже увлекался грибами» (то есть во время войны, на ферме в Пиринеях). «Там были горы и грибы, две страсти всей моей жизни» – недвусмысленно шутит Pierre Vosko. Следом в рассказах один за другим появляется весь цвет русской богемной эмиграции: Мережковский, Ходасевич, Алданов, Бунин, а также Поплавский и Юрий Фельзен, которые писали письма его матери, начинающей поэтессе, которая, связавшись с анархистами, зарезала кухонным ножом немецкого офицера, разглядывающего книжки у книжного ларька.
Но возвратимся снова к списку совпадений Воскобойникова: «в жизни много совпадений, случайностей и перекличек […] а если видеть в них намек на скрытые связи […] что же тогда?» – случайным, скорее всего, окажется почти все остальное, серая серьезность ни с чем не соотносимых событий […] тогда все это как раз случайно, а неслучайное – вот оно, вот эти совпадения, золотые нити смысла, вплетенные в грубый холст бытия». В свете всего этого псилоцибиново-лизергинового дискурса не вызывает сомнений, что старик А. Воско передал своему сыну не только мышление архитектора, но и, в первую очередь, грибную тему. Своеобразный специфический эффект галлюциногенных веществ как раз заключается в обескураживающих своей непредсказуемостью связях и случайных совпадениях, достаточно подробно описанный в специальной литературе и хорошо известный на практике. Таким образом роман следует рассматривать в свете псилоцибинового дискурса, а его жанр я бы определила как историко-психоделический.
Окончательную точку в моих наблюдениях поставило еще одно сногсшибательное совпадение, о котором я узнала из рецензии на данную книгу своей коллеги Анны Матвеевой. Анна пишет, что, пытаясь пробить, существовал ли когда-либо прототип Воско, нагуглила в интернете его полного тезку – Александра Николаевича Воскобойникова, который тоже оказался архитектором и даже является автором проекта торгового комплекса «Перекресток» в Курске. «Очень милое совпадение», – пишет Анна, – «которое мог бы оценить по достоинству Воскобойников выдуманный». Между тем это в чистом, можно даже сказать, в лабораторном виде является стопроцентным подтверждением того, что главными в этом произведении являются не судьбы героев, не архитектура, а именно грибы, а главным месседжем – то, что познать сущность истории можно только в грибах, а современная поражающая воображение архитектура имеет явственный псилоцибиновый привкус.

18. Излучение из дивана.
Леонид Немцев "Фантомная нежность".

Некий безликий офисный работник, у которого есть жена (ее роль в рассказе – подчеркнуть рутину жизни) решил выкинуть в пухто старый диван. Вернувшись с помойки, он понял, что это не просто событие, а событие колоссальной духовной значимости, которому радуется даже природа за окном: «через открытую форточку с морозным воздухом почему-то сквозило веселое пение птиц, новая пустота наполнялась высокой игрой». И вот уже пыльный угол, где стоял диван, наряду с высокой игрой «отяжелел музыкой», под которую танцуют занавески, свет и тени. Радуемся и мы за героя: рутина жизни преисполнена поэзии, скрытой и явной образности, – не всем дано это видеть; когда б вы знали, из какого сора. Кстати, даже сор, который образовался под диваном, удостоился образных метафор: «[…] бледное кружево пыли, которое сначала слепо кутало пару грушевых хвостиков и конфетную обертку, но при виде влажного веника пустилось прочь».
Далее герой, попререкавшись с женой, куда именно поставить новый диван (что должно еще больше подчеркнуть рутину семейной жизни и усугубить обыденный фон происходящего), неожиданно обнаруживает, что из дивана, который они все-таки переставили на место шкафа, исходит какое-то странное тепло. Ну и как бы ничего такого уж особенного, – скажет иной простодушный читатель, – диван с подогревом – эка новость. И то правда: сейчас в интернете можно купить даже куртку с согревающим эффектом, и боты-навигаторы, которые сами повернут в нужную сторону, если ты в незнакомой местности, например, или выпил лишнего. А уж диван-грелка – это не новые технологии, а боян и прошлый век. Но так может подумать только именно что простодушный дремучий читатель – из тех, для кого квадрат пыли в углу – это просто пыль, а покупка нового дивана – просто радостное событие. Не всем дано почувствовать тонкие вибрации мироздания, ощутить пульсирующие эманации, легкие возбуждающие покалывания разлитой в пространстве поэзии, обволакивающее присутствие космоса в спертом воздухе автобуса. Так что тепло, которое исходит из нутра дивана, не техническое и не электрическое, а имеет иную природу, явно не физического свойства. Он уже ощущал его однажды – в виде теплого столба – когда стоял на остановке, еще до встречи с новым диваном. Так что теперь, когда он снова его обрел (благодаря дивану и перестановке мебели), в жизни появилось новое занятие: ловить тепловой фантом – «О, призрак! О, мираж! Нельзя же тебя назвать лишь чувственным обманом, потому что я не знаю причины твоего пришествия […] но твоя близость так важна для меня…»
По-моему, лучше сразу вот так:
О призрак! О мираж!
Нельзя ж тебя назвать
Лишь чувственным обманом…
В таком духе без малейшей доли иронии выдержан весь рассказ. В погоне за призраком тепла герой выстраивает целые стратегии, чертит чертежи, чтобы в автобусе встать в правильном углу, целый день стоит на морозе, чтобы его уловить, и наконец сам становится фантомом, теряя грань с реальностью, а затем возвращается в нее, а заодно и в собственное тело.
Кажется, пересказав содержание, которого нет, я решила некую сверхзадачу, которой, возможно, также нет. Предвижу готовность тонких натур мысленно возразить, что неча, мол, соваться нарративом в калашный ряд, где эфемерные миры втекают и вытекают туда и сюда. Особенно много их вытекало, по моим личным наблюдениям, во второй половине 2000-х из ЖЖ девушек, которые вели трепетные дневники и вообразили себя писательницами, а потом жизнь в ЖЖ постепенно сошла на нет, как любая фантомная жизнь.
В другом рассказе, «Крылья», многословно, высокопарно герой от первого лица произносит монолог, как он летит по воздуху к любимой, воспарив над обыденностью «…видел у себя за спиной крылья. Одно блаженное крыло справа от себя. Сидя впервые ещё тем вечером на твоей кухне, я вдруг увидел его, ты обняла меня со спины…» и так далее. «Думать о тебе надо именно как об ангеле», – обращается герой к любимой – «У тебя такой ясный пронзительный взгляд […] твоё слово, твоё движение несут очарование прямоты, избыток кислорода. Кое-что я думал потом исправить – отобрать бутылочку элегантного пива прямо из рук […] но разве это не выдает в тебе живого человека на месте идиллической богини?»
Подобная напыщенная ванильная поэтика составляет содержание постов худосочных барышень, завсегдатаев модных нынче хипстерятников, они сидят в каком-нибудь антикафе с блюдечком «печенек» или капкейков и тычут ухоженным пальчиком в свои айпэды. «Тебе к лицу царственные декорации, именно дворцовые залы, картинные галереи», – мечтательно могла бы думать вслух одна, отлучась в сортир культурного кластера и любуясь собой перед уклеенным сердечками зеркалом – «Нет, ты, разумеется, не старомодная барышня – со своей тягой к танцполам после порции абсента […] в твоём неслыханно точно построенном лице (ведь благородство – это античная ассоциация) есть что-то художественно цепкое…»
Таких постов, не отличимых друг от друга стилистически и по содержанию, можно начитаться до изнеможения в разных хипстерских пабликах. Различить их авторов можно разве что по фотографиям, да и то не всегда – сейчас у определенной части модников хорошим тоном считается добиваться эффекта «съемки против света», чтобы было не видно, кто это и что он делает. Вернемся к герою повествования, чтобы добавить, что летит он то ли на собственных крыльях ангела, то ли в самолете в Екатеринбург, периодически называя его то Твойбург, то Прекраснобург, и допуская, если понадобится, варианты Еленобург и Олебург, который раскинулся под крылом самолета и о чем-то «поет как Айги», как орал один обкуренный товарищ на вечере Г. Айги. Следующий рассказ называется «Сознание переселяется» и, возможно, именно здесь мы найдем разгадку всей шарады, как писал поэт Лермонтов в пьесе «Маскарад».
«Мне […]казалось, что до сих пор идут мои кровные мысли, я даже чувствовал, как работают сосудики в головном мозге, как сладко и легко мне дышится. Я всё еще восторгался своим сегодняшним открытием, как стал замечать, что меня грубо перебивают. Это поначалу было похоже на собственный мой внутренний голос (подумать только – внутренний голос, когда я внутри другого)», – изумляется герой, – «но потом я понял, что это голос для меня совершенно посторонний». Акустический трип сменяется тактильным, ему на смену приходят неприятные визуалы: «я сам невольно задержался за острый краешек пасты, лежащей на ворсе зубной щетки, и с брезгливым ужасом рассмотрел его лицо в зеркале […] мелкие черты грызуна с красноватыми веками и ноздрями, с самодовольством каждой морщинки – тонкой и заострённой, будто лицо исцарапано тщеславием. Не было никаких следов мира, пригодного для жизни. Мне казалось, что я обречён».
Налицо, собственно, описание бэдтрипа в ДОБе, но сам трипрепорт весьма посредственный: такого тоже можно начитаться не меньше, чем ванильных постов в девичьих аккаунтах: чуть ли не каждый второй после знакомства с изобретениями Шульгина норовит сообщить окружению о своих «открытиях чудных», и пишут все, как правило, одно и то же. Что для постов в пабликах по интересам вполне простительно, а для интеллектуальной литературы является пошлыми штампами.
Риторику не облаченных в приемлемую для восприятия форму «странностей» автор эксплуатирует на полную катушку и в самом большом по размеру рассказе «Marche funèbre», где одного и того же дяденьку в каждом предложении он называет по-разному, то Андрей Викторович, то Аркадий Васильевич, то Александр Вениаминович, то Ардальон Вольфович, то Армен Владиславович, и это далеко не все. Это, было бы, конечно, прикольно, если бы рассказ не был таким длинным и занудным. Относительно удачным показался рассказ «Ликвидация предприятия». Человек в кризисном состоянии, осознав бессмысленность существования и жизни вообще, едет в поезде, хочет выйти на ходу, приближается вплотную к смерти, возвращается в вагон, ничего не происходит, но бесперспективность, ужас и смертельный холод никуда не денешь, и об этом никому нельзя рассказать, потому что это никому не интересно. Но один хороший рассказ не в состоянии вытянуть всю книгу (как и не изменит эта скромная похвала общий тон моей рецензии) из трясины невнятности, ложной глубокомысленности, а главное – вторичности. Польза от такой книги вполне сопоставима с ценностью поста с подборкой «музыки для релаксации» в контактовском паблике типа «Позитив :-)», который может очаровать разве что домохозяйку с «богатым внутренним миром».

19. Борец за равенство без трусов.
Дмитрий Филиппов "Я - русский".

Воду можно кипятить на полном огне, а когда засыпешь крупу, огонь следует убавить – иначе вода сразу выкипит, а каша сгорит. Кроме того, кашу следует время от времени помешивать ложкой, чтобы не пригорела и не было комков. Все устроено довольно просто, по физическим законам. Если переть супротив физики, сами знаете, что будет. У героя этой книги каша в голове заварилась такая крутая, что не провернешь ложкой, да еще и намертво прикипела к кастрюле так, что стала совершенно непригодной к употреблению. Вот стоишь посреди кухни, от кастрюли валит дым, стоит отвратительный запах горелого, хоть святых выноси, а все твои надежды на пожрать улетают вместе с чадом в открытую форточку. Только надежда вылетела сразу, а чад и голод остались надолго. Хорошо хоть до пожара не дошло, бывает и такое.
Огонь под кастрюлей – это ненависть, ненависть и еще раз ненависть, которая фигачит на полную катушку до упора под маленькой кастрюлькой, в которую неумело, без опыта, до самых краев насыпан вперемешку набор разных малосочетаемых друг с другом круп из разных идей – все, что было под рукой – тут и манка, и горох, и перловка, и пшено – можно представить, какое из этого всего должно получиться варево. К тому же если огонь не убавлять. Это уже не каша в голове, а какая-то смердящая субстанция, въевшаяся в мозги так, что уже не отличишь одно от другого.
Огонь ненависти не имеет никакого отношения к высокому горению пламенных идей. Он идет прямиком из ада и выжигает последние мозги. Его даже поддерживать не надо – он питается завистью, бедностью, ущербом образования, обидами и травмами. Этот фитиль, откуда может полыхнуть, имеется у всех. Как бы ты истово ни крестился и ни «воцерковлялся» – с адом связи куда больше, потому что он давно не где-то под землей, а здесь, снаружи.
Книга написана от первого лица. Детство, совпавшее с началом перестройки, мама и папа – обычные советские граждане, счастливый дошкольник, разодетый в китайский ширпотреб (отец работал на Дальнем Востоке) на фоне «босоногих крестьянских детей» – первый парень на деревне. И вдруг все рухнуло: распад страны совпал с распадом семьи – отец без работы, мать батрачит на хачей, родители сломлены, мать гибнет, отец пьет. Плюс ко всему в юности парня еще и дважды кидают с квартирой и отец, и бабка: батя, женившись на какой-то дряни, предает по полной и выписывает героя за 101-й километр, а бабка отписала шикарную хату-сталинку свидетелям Иеговы, так что ироническое погоняло «квадратный мэтр», которое ему дали товарищи, оказалось издевательским. Бедность, лишения, разочарования, отсутствие перспектив, крушение надежд. Целые пласты литературы разных народов образовались на сломе эпох, не столько во времена революционных перемен, сколько во времена лихолетья, разочарований и депрессий. И великая русская, и не менее великая американская литература. Автору, наверное, не понравится даже само упоминание здесь про что-то «американское»: Америку со всеми потрохами он ненавидит до белого каления как оплот капитализма и акулу империализма с такой силой, что даже удивительно, как это там до сих пор еще не рвануло что-нибудь у Обамы в кабинете или в спальне, а все местные локальные ЧП (пожар в мюзик-холле, взрыв на макаронной фабрике, ящур на ферме в Техасе) являются следствием и порождением мощных злобных импульсов одного маленького человека из России.
Из искры, как говорится, возгорится пламя, а уж огонь из одного полыхающего пламени ненависти к пиндосам быстро распространяется и на отечественных жупелов и чучел: Ельцин, Горбачев, Собчак, Быков, А. Троицкий, Ерофеев (не указано, какой именно из троих), либерасты, пидорасы, олигархи, жиды, хачи, урюки (граждан двух последних категорий автор так не называет, а выражается политкорректно: «кавказцы» и «мигранты»), список продолжают Прохоров, Зюганов, Жириновский, «болотники», интеллигенция, чиновники, депутаты, ректор в гипотетических генеральских трусах и наконец Царь, которого автор тоже по фамилии не называет то ли также из соображений политкорректности, то ли из сакрального благоговения. Не встретите вы в этой книги и никакого «мата»: «звездец» и «пипец» – вот вершина лексического отмороза. Зато грубых орфографических ошибок в рукописи в избытке на все позиции русской орфографии: здесь и «не смотря», и «грошЁвый», и «хомячЁк» (сетевой), и «вязанная» шапка, и «пол года» и много еще чего. В том, что русская грамматика такая трудноусваиваемая для русского человека виноваты тоже, наверное, пиндосы, пидорасы и либерасты, а особенно – жиды (и в этом есть доля правды).
Перипетии личной жизни (любовь, быт, пьянство) в книге чередуются с пламенными обличениями всех и вся, прославлением былого величия социалистической державы, прокламациями на тему «либералы и жиды погубили русский народ», специфическим анализом реалий нового времени (мигранты, наводнение в Крымске), обстоятельным изложением собственных взглядов на миропорядок примерно в таком ключе: «…мироздание подчинено единому замыслу, чья божественная природа бесспорна, точна и закономерна. Замысел этот – в достижении всеобщего равенства. В этом смысле социализм наряду с христианским мифом являются наивысшими выразителями природы этого замысла. Когда вбивали гвозди в ладони и стопы Христа, когда разваливали великую Советскую империю […] убивали равенство […] высмеивали саму мысль о возможности быть равным в созидании, труде, радости и мире».
Далее на контрастах идут описания ужасов социального неравенства: менты жируют – пенсионеры нищают, «обычные люди живут своей серой, нищенской, пропитой жизнью»; больные лежат в коридорах, дембеля избивают «духов» ногами, зарплаты у всех маленькие, только у таджиков большие, а олигархия совсем стыда не имеет, народ грабит. Но панацея есть – вот она: «…лишь одно равенство сможет спасти нас от полного вырождения и гибели, повернуть этот мир вспять, избежать падения в пропасть», – твердит герой книги. Но слова – это слова: сколько ни повторяй «халва» – от этого во рту слаще не станет, как говорил Ходжа Насреддин. А где, собственно, действия? Действия, между тем, дальше митингов и бессмысленных сборов у ТЮЗа или возле Гостинки не идут. Митинги привычно заканчиваются обезьянником и административкой, планируемая в мечтах акция сорвать выборы тоже закончилась ничем, если не считать, что после этого герой нажрался до белой горячки, гонялся за крысами по коридору и чуть не загнулся от алкогольной интоксикации и делирия.
После того, как после очередного визита в обезьянник нашему пламенному трибуну приходит из ментуры бумага на работу, выясняется, что он, оказывается, работает в универе. Сидя перед ректором, который всем своим видом производит предельно гнидское впечатление, борец с социальным неравенством отнюдь не испепеляет его с близкого расстояния смертоносными стрелами своей праведной ненависти, а вдруг вспоминает, что сам сидит без трусов (шел от подруги, не успел надеть) и, стесняясь своей тайной наготы, не в состянии дать достойный отпор своему идейному врагу. В голове сами собой появляются совсем не революционные мысли: например, в каких трусах сидит ректор – наверное, в шелковых в горох – «генеральских». Автор, сам о том не зная, именно этой сценой свою книгу хоть немного оживил: потому что, если честно, дело здесь не в мешанине в выражении политического кредо, а в том, что роман получился в художественном плане слабый: он весь написан как бы не теми словами. Отдельные главы практически нечитабельны, как какие-нибудь доклады с партсобраний в журнале «Коммунист», которые написал по заданию малограмотный замполит. Но под конец вялотекущее действие романа вдруг повернулось вокруг своей оси и совершило пару эффектных оборотов. Грязный старый мигрант, предположительно таджик, насилует любимую подругу, предположительно в извращенной форме. Не без помощи подкупленных бандюков происходит поимка обидчика, вот-вот должна свершиться справедливая и закономерная казнь. С этой целью герой позаимствовал у своего дедушки обрез. И вот уже враг, собственноручно вырывший себе могилу в лесу, сидит на муравейнике голым задом в ожидании пули. Но казнь отменяется. Высшие силы в последний момент надоумили мстителя, что, совершив убийство, тот сравняет себя с объектом мщения. Это было во всех смыслах правильное решение, ибо выяснилось, что таджик на самом деле оказался узбеком и никого не насиловал. Таким образом, герой совершает нравственную победу над собой, с чем его можно от души поздравить, так как иной раз не совершить какой-то поступок гораздо круче и зачетнее, чем совершить. Так что главный герой за это получает зачет автоматом от высших небесных экзаменаторов. А вот как быть непосредственно с автором? В художественном плане книга до зачета, конечно, не дотягивает: написано коряво, довольно занудно и слишком на серьезных щах. Ладно бы ненависть и злоба – мы и сами терпеть не можем всякий там «позитив»; но универсальное и стопудово безотказное средство испортить все, что можно – это пафос. И снизить его можно, как гасят содой кислоту, только иронией, которой книге явно недостает.

20. Не страшней газеты "Жизнь".
Антон Секисов "Кровь и почва"
«Когда вокруг содом, пурим,
И цадики катаются на гоях,
Быть русским – это значит быть святым,
расистом, экстремистом, жидобоем…»
такие стихи пишут в православном государстве, модель которого обустроена в самом сердце Москвы в околотке у Кремля под условным названием «Каменная Слобода». Там в теплицах растет репа, ездят брички с ямщиком, дети поют песни про корову, работает православная дискотека, черносотенная книжная лавка и «Суперсельпо», где продаются автомобильные покрышки, сметана и бухло, и еще много в этой так называемой слободе всяких бонусов и девайсов. Например, приложение к айфону со специальной программой-голограммой по воспроизведению прошлого старой Москвы – любое время по желанию (по типу «умницы» в последнем романе Сорокина). Все ходят в косоворотках, распевают русские народные песни преимущественно патриотического содержания, в депутаты от правящей партии избирается тупой исполнитель шансона с криминальным прошлым, на выборах процветает вранье, подлог, очковтирательство; бандит и ворюга, прорвавшись во власть, быстро подхватывает официальную правильную риторику: на чем свет ругает Штаты, сдержанно, по-отечески критикует отдельные пороки простого народа, намекает или прямо указывает на «заговор» и «мировую закулису» (сионистскую, наверное, имеется в виду). В общем, точно изображаются повадки и столь знакомый нам портрет любого депутата и чиновника высокого полета – особого гротеска тут, собственно, никакого нет.
Но, тем не менее, все-таки он тут есть, можно даже посмеяться, что немаловажно: книгу, написанную без юмора на серьезных щах, читать невозможно. Вот описывается какой-то праздничный флэшмоб: «пошли люди в шкурах, с рогатыми шапками, бубнами. Они несли коловрат». Хоругвеносцы, патриоты, православные активисты, полк наголо бритых школьников несет доски с начертанными на них молитвами; в народного избранника летит бутылка со ссаньем, менты и чекисты избивают подростков и кидают их в застенки, где пытают. Все знакомые картины, ничего антиутопического, тем более гротескного. В жизни даже, на самом деле, все намного интересней. Идеологическим, так сказать, центром всего этого балагана является православная патриотическая газета «Державная Русь» со статьями под названиями «Кто за билетиками в Содом?» (колонка редактора), «Россия присягает к Богу», «Сорвем черное знамя блуда». Материалы в таком духе там и пишет приглашенный ангажированный журналист, главный герой. А макет этой газеты выглядит примерно вот так: на первой полосе – передовица «Атеисты, покажите ваши мысли», а далее «на передовице был изображен раскрытый череп, из которого выплывал знак вопроса […] далее было интервью с игуменом Нектарием о воспитании трудных подростков, отчет о фестивале народной песни, прошедшем на Вятке […] на развороте была помещена фотоподборка «Золотые девы Евразии» – и то были раскосые девушки в русских кокошниках, среди юрт […] на оборотной стороне было размещено стихотворение «Русская правда летит».
Далекие от другой стороны жизни сидящие в фэйсбуке читатели «Бумаги», «ФурФура», «Лук Эт Ми», «Виллейджа», «Сноба», «Слона» или «Граней» небось подумают, что вот он и есть – гротеск и антиутопия, Оруэлл и Салтыков-Щедрин и не поверят, что это на самом деле обычная проза жизни. Надо просто выйти к Гостинке, да и купить там что-нибудь подобное у людей, которые там газеты продают, они только на лицо ужасные, но добрые внутри. Что такого? А я последние несколько лет каждый божий день просто иду в газетный киоск и покупаю всю бумажную быдлопрессу: газеты «Комсомольская правда», «Твой день» (увы, некоторое время назад переставший продаваться в Питере) и «Жизнь», раз в неделю – еженедельники «Экспресс-газета» и «Моя семья» и – в обязательном порядке – вся продукция издательского дома «Попутчик». Отказаться от этого я не могу: интернет-версии не в состоянии обеспечить того плотоядного чувства, с которым я разворачиваю, например, очередной листок газеты «Жизнь», где работает политический обозреватель Леонид Шахов, перу которого принадлежит вся вторая полоса, – так вот он еще и похлеще пишет, и даже в адрес всяких «содомитов» свободно налево и направо употребляет «ненормативную лексику» (хотя, когда ее запретили, тут же с пеной у рта разразился статьей в поддержку запрета), а в свежем номере газеты обзывает коллег из либеральных СМИ гетерами и проститутками, а их деятельность – блядством. Обычно его статьи посвящены как раз именно вот этим самым темам, что в газете «Державная Русь», и названия похожие, почти один в один. Отсюда можно сделать в отношении автора книги симпатичный вывод, что он, вероятно, хорошо знаком с материалами массовой быдложурналистики, возможно, не понаслышке, и это нас очень радует. Так что о газетной деятельности главного героя говорится со знанием вопроса и без всяких косяков: получился хотя и скромный, но достойный вклад в библиотеку о древнейшей профессии, весьма специфический срез которой здесь и представлен.
Я вот, например, при каждом удобном случае выражаю свой респект издательскому дому «Попутчик», издающему газеты «Криминал» и «Криминальное чтиво», лучшие долгосрочные проекты российской прессы. Там имеются потрясающей силы постановочные фотографии на грани хоррора и идиотизма, иллюстрирующие сцены насилия, грабежей, убийств и расчлененки, а также двухполосные очерки, рассказывающие о жизни и деятельности душегубов всех времен и народов или о физиологии нашумевшего кровавого преступления. Журналисты этого издательского блока, возможно, и сами черпают оперативную информацию обеими ложками из сети, но в перегонке бумажного варианта с неподражаемыми по уровню трэша иллюстрациями и с в оригинальном изложении градус событий, ежеминутно происходящих на просторах нашей необъятной родины, значительно повышается. Свежий номер «КримЧтива» только что принес, например, информацию под названием «Любовь и гуси» – о том, как в Богодухове Харьковской области женщина избила свою соседку по имени Любовь двумя живыми гусями. В рецензируемой книге главный герой прокручивает в голове сцены обычной русской бытовой драмы, которые опасается увидеть своими глазами. Например, отчим убивает несовершеннолетнего пасынка, учащегося начальной школы, так как тот слишком громко учил стихотворение Лермонтова «Бородино». Меня порадовал этот факт: не убийство пасынка из-за Лермонтова, а то, что автор тоже знает об этом событии, которое лично мне известно благодаря столь уважаемому мною изданию.
Автор достоин отдельной похвалы за точное определение одной из главных составляющих текущего момента, главного, так сказать, идеологического тренда: теперь, чтобы грести в правильном направлении и держать нос по ветру, независимо от того, кем ты был в прошлом, следует относиться к развалу СССР как к своей личной трагедии. В нынешнем нацбестовском потоке имеется как минимум два романа, которые целиком построены на этом идеологическом кредо, причем это не голимая политическая проституция, а именно настоящая трагедия авторов. А про вышеупомянутые мной периодические издания нечего и не говорить – там статьи, обличающие «предателей родины», разваливших Союз, обязательны в каждом номере.
По антиклерикальной теме безо всякой карикатурности реалистически изображена деятельность представителей церкви, повествование также украшают байки про попов, правда, довольно в лайтовом виде: один, дескать, освящал коттеджи бандитов, другой всего-то навсего совращал прихожанок. Эка невидаль – вот у нас под Питером во Всеволожске поп специально проехал на машине по пенсионерке, сделавшей ему замечание, а свидетельнице, не одобрившей его действия, сломал нос и выбил глаз только что благословлявшей прихожан натруженной поповской рукой.
В плане оплаты труда творческой интеллигенции, в частности журналистов, денежным патриотам без мозгов противопоставлены либералы-русофобы, у тех мозги есть, но нет денег, поэтому творческая интеллигенция, следуя традициям своей профессии, выбирает «Державную Русь». Впрочем, обстебаны и те и другие, а также и западники: в Слободе действует не только православный дискач, но и «западный» клуб, где в концентрированном виде процветает тлетворное влияние запада: на стенах висят постеры со всякими кумирами олдскульного рок’н’ролла и панк-рока. Но при всей своей православно-патриотической структуре изображение Каменной Слободы по своей поэтике стебалова, если можно так выразиться, сильно напоминает South Park.
«Протестные» действия интеллигенции тут выражаются как раз именно так, как она обычно их и выражает – в виде фиги в кармане: например, втихаря поставить у себя дома Хаву Нагилу вместо русского народного хора или помочь купить подросткам бухло, которое им не продали в магазине, а сдачу закрысить – вот вам и акция под названием «споил и ограбил русских детей».
«Христос Воскрес! Христос Воскрес! Ради тебя он нес свой крест» – так приговаривают в романе передовые православные рэперы, впрочем, на концерте группы «Комба Бакх», окучивающей именно такую тематику (и отнюдь не единственной в своем роде), я была еще в 2008 г. Сегодня окружающая нас реальность бесконечно ксерокопирует в повседневности самые гротескные и сатирические матрицы, на которые только способно наше воображение, а развившиеся до уровня боевых машин средства массовой информации бесперебойно транслируют их в наше сознание. Именно поэтому она является практически неуязвимым объектом для любой самой изощренной и злой литературной сатиры и антиутопии. СМИ и реальность взаимно подпитывают друг друга, реализуя множительные функции самовоспроизведения в бесконечно повторяющихся в истории штампах и клише. И сегодня с этим не может сравниться ни одно художественное произведение.