Логотип - В грибе

НАТАЛЬЯ
РОМАНОВА

Иконка - меню

Премия "Национальный бестселлер", сезон-2019.


Рецензии на номинированные книги, написанные в рамках работы в большом жюри премии.

1. Новые их игрища и гульбы. Дмитрий Гаричев "Мальчики".
2. Муза плюнула нам вслед. Арина Обух "Муха имени Штиглица".
3. Каждого человека нужно просто вовремя убить. Тимофей Хмелев "Кикер".
4. В некотором царстве, прости господи, государстве. Алексей Поляринов "Центр тяжести".
5. На поздних стадиях любви. Елизавета Александрова-Зорина "Треть жизни мы спим".
6. Дедушкин Моцарт. Нина Дашевская "День числа Пи.
7. Три урода и гебист. Наум Ним "Юби".
8. Голактеко опасносте. Александр Пелевин "Четверо".
9. Съесть труп. Марта Антоничева "1003-й свободный человек".
10. Мальчик и смерть. Александра Николаенко "Небесный почтальон Федя Булкин".
11. Комик жизни в похоронных ботах. Антон Секисов "Реконструкция".
12. Слова и музыка народные. Влад Ридош "Пролетариат".
13. Видимость в мутном воздухе. Туманы и мгла. Дмитрий Дергачев "Папиросы".
14. От одного токаря к другому слесарю. Татьяна Леонтьева "Татьяна, 30 лет, Овен".
15. Шарады для всей семьи. Анна Немзер "Раунд".
16. Живи сегодня, умри завтра. Упырь Лихой "Славянские отаку".
17. Абьюз а ля Евросоюз. Юлия Краковская "Все сложно".
18. Бэтмен из собеса. Александр Гальпер "Счастливые люди".
19. Два мира – два Шапиро. Елена Минкина-Тайчер "Белые на фоне черного леса".
20. I'm so ugly, that's okay, 'cause so are you. Владимир Козлов "Lithium".

1. Новые их игрища и гульбы.
(Дмитрий Гаричев «Мальчики»).

Чтобы выпала именно та правильная первая книга, которая станет ледоколом и навигатором моей критической мысли, я обычно осуществляю ритуал бросания костей – так делал мой корейский дядя перед батареей шотов разных видов самогона, прежде чем вступить в выверенный плановый запой.
В прошлую сессию кости выкинули самую странную книгу, какая только могла быть среди нацбестовского потока – "Равинагар" Михайлова; на сей раз мутные воды принесли еще один трудноопознаваемый объект – повесть Дмитрия Гаричева "Мальчики", самое болезненно-мрачное и темное произведение нынешнего лонглиста. Такой параллелизм называется «эффектом ЛСД», проявляет себя обычно, где не ждешь, но, главное, не требует никаких специальных умозаключений и причинно-следственных связей.
Суть примерно в следующем. В одном полицейском государстве происходит что-то вроде переворота, современной гражданской войны, вооруженной борьбы за власть. Свободные оппозиционные формирования противостоят муниципалам, действия которых до боли узнаваемы:
"Огорошенные, муниципалы пустили последнюю бумагу на печать короткой газеты «Незваный гость», объявлявшей героя «бывшим распространителем фальшивых порошков и таких же книг» и «известным приятелем на всю голову бритых наставников формирований». Другого борца, одного из главных действующих лиц на театре военных действий, вольнокомандующего по имени Трисмегист, бесчестные муниципальные сми привычно и узнаваемо клеймят как "распространителя триптаминов" и обвиняют в "гнусных сексуальных преступлениях", – не правда ли, знакомая песня – на что через пару дней после вброса подобной инфы следует "предупредительный взрыв бытового газа" в квартире мирной гражданки. Приметы военного положения повсюду: на площади стоят зенитки, нацеленные жерлами на исполком (а до того на церковь), "четверо раненых при воскресном штурме скончались в больнице", исполком "укрепился переброшенными полуказаками и вывесил на балконе манерную растяжку «на том стоим». Сообщается, что до всего этого "были годы безвременья, когда выход на улицу после восьми сам по себе уже воспринимался как вызов". Продираясь сквозь труднопроходимый метафизический синтаксис, удается узнать, что территория вокруг, где происходит некое действо, похожее на коматозный бэдтрип или кошмарный микс судилищ, игрищ, военных маневров, контролируется боевиками "Аорты" под предводительством вышеупомянутого Трисмегиста, вспомогательными шеренгами "Алголя" руководит полководец Почерков, "четыре машины контрактников, двигавшиеся с юга на помощь прижатым в Заречье болелам, сожжены неизвестным в 10 км от города". Есть еще "психический батальон", а также некий "Чабрец-206" – еще одно формирование, "чьей разработкой отравилась ближняя часть внутренних войск и плехановской роты". Лица всех этих людей отличаются признаками дегенерации, "знаковым недостатком": у одного синий шрам, у другого нет губ, "виляющий нос Изергима", "комковатые лбы Несса и отставного Энвера", и особенно (есть на то причины) "волчьи уши Сапеги".
Вертолетные площадки, стрельбища, секунданты, "игры, ставшие гвоздем островного досуга", приблуды и коды вроде безответного пароля «видели ночь», надписи "русня, я не люблю тебя", Лоры Палмер на стене и линчевской реплики "потому что в огне я узнал нечто лучшее", а также клип- и квестмейстеры игр, запустение, слезоточивые шашки и штампы тревожной апокалиптической паранойи, с каждым днем и часом сползающей в реальность, которая давно, не отводя глаз, смотрит всем в лицо. Город, где происходят вялотекущие военные действия, не назван, потому что это неважно. По ряду позиций и оговорок, это центральная часть страны, в стороне от северо-запада, куда постепенно смещаются маневры. Но с тем же успехом, почему бы и нет, это может происходить у нас под носом. Я уже представила себе конкретные локации: например, вокруг заброшенного ДК "Невский" в районе Елизаровской, а лобное место, где можно с успехом устраивать публичные пытки и казни пораженцев с погружением в ванну тела с прикрученным к нему включенным ртутным светильником, могла бы стать сцена посреди Екатерингофского парка на Лифляндской улице, где пока что проводятся массовые языческие увеселения муниципального электората вроде дня матери и масленицы, а также другие народные гулянья, призванные усиливать семейно-патриотические скрепы. "Один [из мальчиков, обслуживающих казнь] поднял страшную ношу на сцену, как какую-нибудь корзину с бельем (…). Когда он [жертва] снова встал, оказалось, что в середине груди его разожжен как бы ртутный светильник, подпирающий горло (…) Он затрясся сперва так ужасно, что вода заплескала на площадь, наблюдающие закивали еще, засвистели, и Трисмегист, держась руками за борта, скрылся в ванне по ртутную грудь и только тогда закричал незнакомо и низко, и чужой и больной этот звук (…) не мог быть голосом республики, покидающей избранное тело".
Если с несостоявшейся республикой все более-менее понятно, то "мальчики" и есть самая большая загадка этого текста. На территории высохшего бассейна располагается "детсовет" с подростками 8-12 лет, которые там живут под призором воспитателей. Это, надо полагать, и есть "будущие граждане свободной республики". Всякая диктатура и любое кровопролитие, да и вообще все бесчинства и злодеяния творятся, кто бы сомневался, "ради будущего наших детей". Здесь конкретно такой телеги, разумеется, нет, зато она есть в сознании любого гопника, обывателя и убийцы. Эти кадавры-"детсоветовцы" по логике вещей оборачиваются палачами, уничтожающими своих старших товарищей и благодетелей самыми что ни на есть отвратительными способами, на которое только способно воображение. Они их обливают бензином и поджигают с обеих сторон, сносят черепа до основания карабином, надетом на руку, как кастет, жгут спичками волосы на теле, тянут удавки с двух сторон на шеях, "скалясь от натуги", подвешивают отцов- командиров и врачей вверх ногами и снова поджигают.
"..заморыш в майке с рисунком для девочек, разлапясь, открутил крышку и невидной струей принялся омывать Гленна; врач отплевывался и гремел по щиту, не сдаваясь, в нем еще было много неистовства, он извивался; мальчики подожгли его сразу с обоих концов, и Гленн тут же стал неразличим в быстром ворохе пламени". Пока происходит эта кровавая вакханалия, музыкант Никита, от лица которого и ведется сей адский репортаж с места событий, укрепляется в своем стремлении усыновить одного из "не самых отбитых" учеников детсовета, лет восьми, что он и делает, несмотря на все увиденное. Малолетний кадавр с белыми шрамами крест-накрест на голове вцепляется ему в ремень, пока дядя не передумал. Трип окончен. Здесь, видимо, имеется некий символический параллелизм, потому что дома у Никиты (в темноте, потому что света нет), прорисовывается какой-то бессловесный старик на кровати или даже, скорее, на смертном одре. Он ничего не делает и как бы не осуществляет никакой функции по ходу пьесы, хренли ему тогда лежать на кровати и вздыхать. Можно, наверное, соединить как-то одно с другим по-тупому: вместо трупа, типа, теперь будет находиться рядом добровольно усыновленный кровавый мальчик, усугубляя шизофон еще больше и в близкой перспективе обещая своему усыновителю гарантированную мучительную смерть. Это тупо, но все равно намного лучше, чем надежда на какой-никакой "позитивчик", которую, вероятно, захотел бы получить в качестве бонуса за пережитые душевные терзания порядочный чадолюбивый читатель, если предположить маловероятную ситуацию, что этот вид читателя осилит это произведение.
Пока что прозу Гаричева осилили, что похвально, профессиональные взрослые, работающие писательницами и критикессами, и они все как одна в один голос множат стереотипные штампы про "прозу поэта", "ритмическую прозу" и даже "стихотворение в прозе" (новый Тургенев явился). Некоторые даже упомянули Мандельштама. Я не критик и не историк лит-ры (разве только для придурков), но не обязательно надо им быть, чтобы не сравнивать автора с автором "Египетской марки". Ничего "ритмического" и "поэтического" в этой прозе нет. Ее язык сложноорганизован и сверхсамодостаточен в плане того, что способен стилем, лексикой, вкраплениями кодового неймдропинга и синтаксисом компенсировать сюжетную нечеткость и необязательность. В этой прозе, в отличие от подавляющего большинства (не только молодых, но и не особо юных) авторов имеется важная составляющая – работа с современным языком, и это первое, что нельзя недооценивать на фоне посконно-кондового олдскула вперемежку с беспомощным словесным дебилизмом новоиспеченных писателей, в одночасье ставших "культурной элитой страны" в рамках какого-нибудь правительственного молодежного форума, инициированного комитетом по культуре. Другое дело, что ничего особо нового в такой прозе тоже выискивать не надо, эталонными примерами подобного нелинейного повествования являются Кафка и «Приглашение на казнь» Набокова, а последователей, как говорится, раком до Москвы в шеренгу по четыре не переставишь. Мне как читателю доставили не без усилий по ниткам вытащенные из тяжелого полотна повествования осязательные фрагменты, когда "прикасаться рукой к панцирю грузового вагона было понятней, чем трогать живое дерево", незакавыченные на ранних поездах и точная, как формула, определяющая такую долгую и "счастливую" жизнь каждого из нас, каждого из нас фраза "Здесь, в ДК, куда он ходил в артистический класс, его не любили слабее, чем в школе". За это даже можно пережить всякие греко-римские и военно-спортивные маневры и вычурные, как в каком-нибудь фэнтези, погоняла героев.

2. Муза плюнула нам вслед
(Арина Обух "Муха имени Штиглица")

Наше культурное чиновничество если где и способно проявить широту души, так это в трескучих наименованиях номинаций, титулов, сертификатов и прочих образцах неслыханных бюрократических щедрот. Официальные номинации национальной литературной премии для молодежи, например, называются не какая-нибудь там «Проба пера» или «Ванильная вафля», а, внимание, «Лучший писатель», «Лучший поэт», «Лучший роман». Теперь родители молодого дарования, все дяди и тети могут хвастаться в свое удовольствие хоть перед мамой Перельмана, нисколько при этом не покривя душой: ну, ваш Гриша гений, конечно, но и наш Яша тоже не подкачал и даже ничем не хуже: как- никак, лучший писатель России, вот документальное подтверждение с подписями официальных лиц, сам министр подписал. Трудно сказать, как именно сам виновник торжества воспринимает свалившиеся ему теперь на голову почести и внимание сми, но надо обладать недюжинной критической самооценкой и изрядным запасом иронии, чтобы суметь адекватно оценить как само событие, так и свой реальный личный вклад в отечественную литературу. Хорошо, когда есть и то и другое, как говорил поэт Михаил Болдуман, имея в виду несколько иное, но столь же редкое сочетание природы веществ.
Произведение «Муха имени Штиглица» написано выпускницей данного учебного заведения Ариной Обух, недавно получившей премию «Русское слово» в номинации «Лучший писатель». Арина Обух – художник-график. Я думаю, она погорячилась с названием рукописи. Быть студентом, ходить по лестницам и коридорам старейшего художественного учреждения города, присутствовать на занятиях и контактировать с натурщиками, каждый из которых, конечно же, по-своему интересен, дышать этим воздухом – замечательный опыт, но не уникальный. А раз так, то этого мало для воплощения сверхзадачи, обозначенной в названии произведения. Потому как столь масштабный размах предполагает нечто большее, чем грациозно порхать с одного этажа альма-матер на другой, озорно прогуливать пары с товарищем и даже для этого маловато будет пару раз «спуститься в шахту», где трудятся мастеровые академии.
– «Слушай, напиши книжку про Муху.
— Про какую муху?!
— Да про свою Муху — Академию Штиглица.
— Да, да! Напиши!.. — вторит хор голосов.
Почему я?!
Да не хочу я писать ваши книги, рисовать ваши картины и донашивать ваши бывшие мечты из секонд-хенда!.. Я другое дерево.
— Какое, интересно?
— Синее».
С этого и начинает Арина Обух воплощать свой замысел. Капризно-кокетливый тон, наверное, не лучшее начало для книги, да и слово «синее» слишком двусмысленно, потому что «синий» – это значит «пьяный». Поэтому для художественной метафоры лучше было бы выбрать из палитры любой другой цвет. Ну да ладно, зато дальше мы узнаем много нового: почему «Муху» называют «Мухой», что барон Штиглиц имеет к ней самое непосредственное отношение, здание находится – удивительно! – в Соляном переулке и что название этого переулка происходит от слова «соль». Познавательный историко-краеведческий экскурс на этом заканчивается, чтобы все свое внимание читатель мог сосредоточить непосредственно на самой Арине Обух, начиная с раннего детства. Вот одаренная дошкольница поступает в изостудию Эрмитажа:
« – О боже!.. Если моего ребёнка с такими шедеврами не примут в Эрмитаж, я вцеплюсь в горло Пиотровскому!» [восклицает мама]
В этом месте за кадром должен звучать веселый смех, как в тупых молодежных сериалах, чтобы еще более тупой зритель точно знал, где именно ему следует смеяться. Практически все так или иначе действующие здесь лица (взрослые и ровесники) разговаривают и ведут себя, как глупые персонажи из какого-нибудь идиотского «молодежного» сериала: подают реплики, восклицают, вопрошают и шутят, будто непрерывно пребывая в некой искусственной экзальтации и ажитации, как актеры каких-нибудь фильмов класса D, что идут по СТС.
Вот так, например, разговаривает одногруппник, студент «Мухи»:
«Знаешь! У меня будут жена и дети! А я буду рисовать подсолнухи! Идём, я знаю хорошее место, где продают вкусное печенье! Но я забыл, как оно называется! Оно с сыром! Идём! Тебе понравится!»
Ладно бы этот возбужденный персонаж там был такой один, это даже забавно, но, похоже, он не одинок:
«Зачем ты рисуешь розовое лицо?! Оно же синее! А ухо зелёное! Смотри, какая голова у него квадратная! А у тебя что?! И нога с рукой — это же единая линия! Посмотри направление! Оно подчёркивает стул!»
Оказывается, подобный способ общения в стенах «Мухи» даже является чем-то вроде опознавательного кода «свой-чужой»:
«Слышишь эти речи. И понимаешь: тут свои — с зелёными ушами, малиновым небом и двойками по математике. Родные. Земели».
«Земеля» между тем не унимается: печенье его вдохновило на искусство:
«Слушай, а ты уже была в Эрмитаже? — жуя печенье, спросил мой друг-ровесник.
— Я там с пяти лет.
— Да нет!.. Там же выставка современного искусства!..
— Не интересуюсь.
— Да ты что!.. — закричал мой восторженный друг. — Я был уже три раза! Это грандиозно! Сегодня последний день! И мы пошли в Эрмитаж. И муза опять плюнула нам вслед». Образ плюющей вслед музы, как рефрен, повторяется неоднократно, это такая находка, художественный прием. В свете приведенных цитат будем считать его удачным: музу с ее желанием плеваться очень даже можно понять.
Героиня (важно, что здесь отсутствует дистанция и повествование идет не от собирательного абстрактного персонажа, а от лица самой Арины Обух), так вот, Арина неоднократно декларирует свою нелюбовь к современному искусству. Эта позиция в тексте ничем не обоснована, просто довольно безаппеляционно заявляется как данность. Выглядит это неубедительно: «Не люблю я современную музыку, я слушаю классику»; «Не люблю современную поэзию, я читаю Пушкина» – это, как правило, стереотипные штампованные ответы людей, которым совершенно нечего сказать о предмете разговора, поэтому в ход идет, по сути дела, неуклюжая ложь. Правильнее было бы говорить не «не люблю», а «не знаю»: «Я не знаю современной поэзии, не знаю, что сейчас происходит с музыкой, понятия не имею о современном искусстве, не могу назвать ни одного имени, ни одной группы, ни одного направления и ни одной тенденции в современном искусстве последнего десятилетия». Или, на худой конец, вообще не затрагивать этой темы: ведь, в конце концов, никто никого за язык не тянет.
Но тема затрагивается, и нелюбимому и неинтересному современному искусству противопоставляется... Козин! Ага, – обрадовалась я. – Конечно же, «не люблю совриск» - это шутка, кокетство, художественная условность, а вовсе не то, что я подумала. Раз в данном контексте появляется Козин, значит, все более чем в порядке.
Но тут произошел облом. Конечно, я имела в виду художника Владимира Козина, который трудится на стыке концептуализма и «бедного искусства», одного из основателей «Новых тупых» и прославленной галереи «Паразит», активно работающей с молодыми художниками (располагается в «Борее»). Но не тут-то было: автор, оказывается, противопоставила совриску исполнителя романсов. «Не уходи, тебя я умоляю,» – вот какого Козина. Это в моде: казаться «несовременной», будто бы опоздав родиться на полтора века, слушать романсы, писать книжки. Но Козин с его романсами на саундтрек к данному скетчкому никак не тянет.
«В назначенный день мама стояла у стенда и долго смотрела в список о зачислении, забыв от волнения мою фамилию (у мамы и папы разные фамилии, потому что они состоялись до того, как поженились).
Домой она ворвалась с тортом и криком:
— Справедливость торжествует!»
Далее все идет своим чередом: «состоявшиеся» родители уверенно ведут дочь к светлому будущему:
«...после восьмого класса мы решили поступать в знаменитый художественный лицей № 190 при Мухе, где родителям сказали:
— Ваш ребёнок талантлив, но совершенно не образован.
Вина висела на папе, который категорически был против, чтобы детей учили рисовать «правильно». И на маме, которая говорила:
— Я родила тебя для счастья, а не для ЕГЭ. Перестань зубрить, иди гулять. Получишь двойку — куплю тебе шоколадку».
Что верно то верно, трудно с этим поспорить: человек рожден для счастья, как птица для полета. И парить в надгорних высях при этом вовсе не обязательно, вполне достаточно прыгать с темы на тему, нигде особо не задерживаясь и ничуть не заботясь о том, чтобы их не то что раскрыть, но даже хоть немного приоткрыть.
«К вере приводит горе. Наш класс был сплошное горе, горе удалое. И многие уверовали в чудо, когда мы все сдали ЕГЭ и почти в полном составе поступили в Муху». Причем «чудо» дружного поступления в учебное заведение всем классом произошло не случайно, а в результате коллективной же молитвы в храме Сергию Радонежскому «об успешной сдаче ЕГЭ» (по инициативе учительницы).
«Сдав ЕГЭ, хотелось дать клятву: «Я обещаю отныне и вовеки быть счастливой и забыть про косинусы!»
Ну, надо думать, и то и другое удалось.
Приведенные здесь цитаты достаточно красноречиво характеризуют стиль, над которым еще нужно работать. Это дело наживное. Уникальный опыт в теме, за которую взялся автор, пока что отсутствует – предъявлять его отсутствие молодому писателю надо с осторожностью. И это тоже дело наживное. Но в таком случае, за отсутствием опыта нужен уникальный взгляд, работа с текстом и работа с языком. К сожалению, данное произведение мало что может добавить к картине мира и, что особенно огорчительно, к картине речи. Оно написано языком неинтересным и однообразным в лексическом и интонационном плане, если, конечно, не считать бесконечных восклицаний и риторических вопросов: «А потом [на выставке] возникают персонажи (…) У какой картины они остановятся? Понравится ли она им? А как они узнали о выставке? Может быть, они пришли только на фуршет?»
Если вычесть из текста риторику и восклицания, то образовавшиеся пустоты заполнит вялая и скучная «лирика» жидкого замеса, субстанция, по своей текстуре напоминающая манную кашу на воде.
«А незнакомцы… Кто знает, зачем приходят незнакомцы? Мне кажется, все незнакомцы — это ангелы. У которых нет дел на Земле, и они блуждают по выставкам...»
Выставка, которая, в отличие от современного искусства, смогла вдохновить автора на столь лирические размышления, называется «Эволюция иллюзий», что показательно. Цикл про «Муху» закрывается, не успев раскрыться. Дальше идет следующий цикл салонных зарисовок. Здесь нас ожидают флористки, розы, обернутые черным бархатом, воображаемые смерти соперниц, «чужие ностальгии», иносказательные Драконы, Сонный Царевич и тому подобный бутафорский нафталин. Второй цикл также закончится, не успев начаться, а дальше последуют благости, которые, наверное, растрогали, (а не оскорбили) религиозные чувства расщедрившихся членов жюри: тут описывается добровольное волонтерство в храме по освящению крещенской воды (на Крещенье) и куличей (на Пасху), и рассказ, посвященный маме («Мой ангел - ткач»): «он любит свою Родину [в смысле, ангел, то есть, мама] и пребывает в ностальгии. И у него все время выходит облако. Это патриотично». «В этом вы с ангелом похожи. Вы оба пребываете в ностальгии. Ностальгия ― это одна из нитей основы». Какой такой основы? Неважно, главное, что основные скрепы отработаны, что очень похвально и заслуживает поощрения. Даже несмотря на то, что слишком часто повторяется иностранное слово «ностальгия». Но значит оно тут, хоть это и «одна из нитей основы», наверное, то же самое, что и «эволюция иллюзий».

3. Каждого человека нужно просто вовремя убить
(Тимофей Хмелев "Кикер")

Феерическая по своему непопаданию аннотация обещает читателю «историю странной дружбы, которая стремится к любви… и странной любви, которая дорожит дружбой». Но не ожидайте от этой книги никакой сопливой романтики. На самом деле это интеллектуальный роман на триста с лишним страниц, написанный в жанре сложносочиненного алкоджанкоэпистолярного трипа. Причем предпоследнее слово здесь можно еще больше удлинить, если хотите, надставив его посередине более чем уместной здесь приставкой «квази»: алкоджанкоквазиэпистолярного. Романов в жанре писем в литературе полно, не станем утомлять читателя занудством, позволив себе только обозначить обкатанную, как санный путь, траекторию от «Опасных связей» де Лакло до «Одиночества в сети» Я. Вишневского, пристроив в хвост и кого-то из наших, например, Шишкина с «Письмовником». Но вот больше никому из бесконечной вереницы авторов иностранная приставка не подойдет, потому что это никакие не «квази», а просто романы в письмах, которые бесхитростно пишутся героями к конкретным людям в созданной автором художественной реальности. Здесь же такая реальность отсутствует: автору удалось ее перемолоть и разрушить до основанья, а затем не построить новую, а блуждать среди обломков собственноручно созданного дестроя в токсичной апокалиптической пыли, и масштабы этих разрушений соразмерны внутренней жизни, вмещающей воображаемую дружбу, придуманную любовь и мнимые привязанности.
Роман начинается изрядным на пару-тройку страниц, как «Война и мир», иноязычным пассажем. Носителю интеллектуальной европейской культуры в 21 веке думать на английском так же естественно, как в 19 на французском, для остальных, менее интеллектуальных, прилагается перевод. Кроме того, само собой разумеется, что читатель в курсе, кто такие Питер Брук, Поль Клодель, Вим Вендерс, Метерлинк, Уэльбек, что такое Махабхарата, что Сели́н – это не актер Се́лин из сериала «Менты», что он улыбнется, а не затупит перед фразой «Левин выходит к Моби Дику перед косьбой», а также не подумает, что герой счастливо женат на основании утверждения «моя уважаемая супруга госпожа Knorr ежедневно готовит мне суп». Тем, кто не в состоянии реагировать на множественные аллюзии, которые здесь куда более реальны, чем персонажи, лучше выбрать другую книгу для чтения.
Итак, герой из разных точек мира обращается в письмах к четырем адресатам, как то: любимый нежный друг Мишель, нежно любимая и недоступная молодая дама сердца по имени Анна, воображаемый племянник Нил и некто Франц, который, как довольно скоро выясняется, не кто иной, как композитор Франц Шуберт, положивший на музыку в 18 лет «Лесного царя» Гете, сюжет которого, по мнению автора писем, вполне себе сопоставим с кинематографической реальностью сюжетов Дэвида Линча. Все эти послания имеют односторонний вектор, то есть ответные письма адресатов и не предполагаются, а, скорее всего, их не может быть по той простой причине, что некоторых из них нет в живых (журналист Мишель, будто срисованный с героев Уэльбека, и композитор Шуберт точно мертвы, причем последнему доверяются наиболее сокровенные тайны, например, о потери девственности в 15 лет с собственной нянькой и кому даже покупается бухло («купил тебе бутылку Chateau Fontpinot»), а кое-кого и вообще никогда не было (племянник Нил). Хотелось бы думать, что среди этих условных кадавров живой человек все же есть – Анна, о которой известно, что она живет в центральной части Петербурга в нескольких кварталах от бара «Хроники» на Некрасова, но и она «сквозь алкогольные пары» еще более эфемерно-бестелесна, чем блоковская «Незнакомка». Условность персонажей главным героем особо и не скрывается: «ты плодишь копии самого себя, пишешь письма людям, которых ты никогда не видел, хуже – даже в самом существовании которых ты решительно не убежден».
Автопрезентация, надо отдать должное, без особых обиняков происходит сразу в самом начале, как только автор писем «начинает тошнить ручкой в блокнот». Так что ее не приходится выуживать и раскодировать, применяя чудеса изобретательности и проницательности. Герой имеет имя, уместное в любой стране, Алек Лозовски, далее сообщается: «я много путешествую, я живу в разных городах, там, где мне нравится, я играю в настольный футбол, [вот теперь понятно, почему роман так называется] покупаю и продаю картины, (...) по вечерам я хожу в бары, я пью там разный алкоголь с друзьями, гуляю по улицам и я часто употребляю наркотики (...) и с годами у меня все лучше и лучше получается ничего не делать – никуда не ехать, не ходить в бары, не играть в кикер, не встречаться с друзьями и иногда целыми днями вообще не выходить на улицу. Это приходит не сразу, но с годами у меня это стало получаться».
Впрочем, в вольном обращении с фактами личной жизни и языком Алек Лозовски себя не стесняет, перепрыгивая с английского на русский и с той же легкостью – на французский, путешествуя не только по разным городам из Парижа в Петербург, из Бостона в Нью-Йорк, но столь же свободно от временных условностей он путешествует внутри себя. В письме к племяннику он предстает этаким уставшим от жизни престарелым артдилером лет семидесяти: «можно обновить сайт и наконец-то дунуть… ты всю жизнь отчислял со всех доходов трудные проценты на свой честный абонемент пенсионного ништяка, оплачивал гуманистические индульгенции широкоформатной 3D-старости, и это просто бесчеловечно –запрещать людям на восьмом десятке подкрашивать свой дохлый симулякр легальным опиумным смузи».
В одном из писем он оговаривается, что няне Зине в момент интимной встречи в Астории было «как мне сейчас... чуть больше 30-ти», а через некоторое время вдруг признается: «мне 47», сравнивая себя с вином: «я хорошего урожая, дружище, очень хорошего урожая, я медленно старею, это видно, мне все дают не больше двадцати пяти, а нередко и меньше, в тридцать два это большая удача...»
Все эти возрастные условности, впрочем, как и географические локации, не имеют ровным счетом никакого значения, потому что никто не обещал, что это будет линейное повествование, да и вообще, не будем вдаваться, линейность довольно надуманная категория не только в рамках романов – а здесь всего лишь текст – так что «звуковая дорожка может идти несинхронно с изображением (...) несчастное сознание подобно этому нарушению, оно неизменно отрицает настоящее (...) видимое будет оскорблено инопредметным звучанием..»
Географические и временны́е прыжки, как и сами адресаты, здесь лишь функция, куда более реальны здесь алкоголь и вещества, именно они тут выступают средством транспортировки в ускользание от такой реальности, которая способна тупо двигаться только в одну сторону. Той же цели «ускользания и обмана в вечном поединке со смертью» и ключом к разгадке многих тайн служит кикер. Когда-то отец купил ему профессиональный спортивный стол для игры, «дороже Macbook», и именно это определило всю дальнейшую жизнь: «моя будущая карьера юриста или дипломата рухнула, не начавшись», и в итоге он стал заниматься живописью, затем всяческим дилерством, не только арт («делаю вид, что продаю картины, а вместо этого продаю наркотики»). Это с одной стороны, в плане фрагментов фактической шероховатой реальности, изредка появляющейся на страницах. С другой стороны, кикер, будучи всего лишь игрой, является иллюзией, а в романе он становится еще и метафорой иллюзии, которой как раз и будет наиболее точно соответствовать его жанр. Но опыт иллюзий может быть ничем не хуже любого другого опыта, если он передан и осмыслен даже по пути из бара, «болтая по дороге о всякой чепухе – о влиянии клоделя на мировой символизм и интеллектуальный театр первой половины двадцатого столетия, о бессмысленности христианского культа прощения, о человеке вообще и об устройстве Нью-йорка в частности». И параллельно болтовне, осмысляется он так: «я не оставил успеху и благополучию никаких шансов, но я неизменно рад, что оставался всю жизнь обыкновенным человеком… я не боялся обманываться… я не боялся предаваться иллюзиям... я всегда хотел сбежать из ада своего счастья, чтобы спрятаться в раю страданий… и я бежал из него без оглядки и покорно в него возвращался... таков мой опыт... опыт травы... опыт счастливого смирения... умения склониться к земле»...
Некоторых читателей, понятно, подобная «передача опыта» может сильно раздражать, особенно если им самим передать в таком духе особенно нечего, но никто не обещал, что будет легко. Специально для таких читателей приведем еще одну цитату: «если бы на перегоне между астор-плейс и двадцать третьей наш барбитуратовый экспресс тайком свернул бы в четвертое измерение, мы вынырнули бы где-нибудь в ватерклозетах бангкока, просверливая соплом своего подсознания бесконечно унылые безжизненные туннели в суглинке квантовых полей и отражаясь рафаэлевскими фресками в сетчатке бОльшОй мЕдвЕдИцЫ, но вокруг всегда столько жизни, зеленоглазое сопрано жизни здесь-и-там-и- всюду-милый-увези-меня-отсюда.. есть рельсы, есть вагоны, есть электрический ток в проводах, есть поводы для тревог, есть мечты и гастрит, есть кариес и бессонница, абстиненции утром, абстиненции вечером.. ЛиЗеРГиНоВая опера: октавой ниже – my lower eastside, октавой выше — бОльшАЯ мЕдвЕдИцА.. Большущая Медведица от Газпром, Ursa Major 2.0 from Microsoft, The Great Bear 3000Ä from Samsung».
А за то, что отдельные читатели смогли осилить этот пассаж, поддержим их немного:
«Полстакана водки? Пастис с гренадином? Бренди со льдом и газированной водой?» о, у тебя похмелье?.. опять пьешь свой коньяк с содовой.. нет, смешайте, пожалуйста, кампари с водкой.. да, можно одну дольку апельсина (..)»
А вот интересный, можно даже сказать, уникальный взгляд: глазами героя видеть себя самого (автора не писем, а романа) за стойкой бара: «седой бармен что-то бормочет в ответ и принимается проворно растирать мадлером клюкву в стакане… как будто танцуя в голове свинг».
А вот и наша вишенка на торте: самых терпеливых развлечем афоризмами, которым бы обзавидовался Козьма Прутков, если бы он был завсегдатаем бара «Хроники»:
«Скачать себе новый фильм – это все равно что познакомиться с еще одной дурой в баре и привести ее к себе домой».
«У файлов есть то преимущество перед девушкой, что их проще удалять».
«С русскими легче знакомиться, с француженками легче расставаться».
«Я исхожу из того, что если мне всегда интересно с самим с собой, то и всем остальным мудакам тоже должно быть всегда интересно с самими собой».
«Мне нравится наблюдать за женщинами. Особенно в барах. В других местах я женщин и не замечаю. Вне бара они просто люди — голова, ноги, характер. По половому признаку люди разделяются за барной стойкой и в моей постели».
«Лучше сдохнуть флобером в руане, чем порхать здесь tel un bel ami..»
«Гамбургер и пицца - это наши кулинарные джинсы»
«Жаль, что мужчины не могут унаследовать грудь от своих матерей. Я бы тогда нашел свою мать где-нибудь на пляже. Или в магазине бюстгальтеров. Большое космическое «Жаль».
Впрочем, Тимофею Хмелеву по части изготовления сложных коктейлей из литературных аллюзий, стилистических парцелляций, трипов, причудливо смиксованных и приправленных культурным поколенческим неймдропингом, обзавидовались бы многие представители рефлексивной драглитературы, во первых рядах которых в данном конкретном случае семенят Уэлш, Бегбедер и Уэльбек.

4. В некотором царстве, прости господи, государстве
(Алексей Поляринов "Центр тяжести")

Автор А. Поляринов заварил увесистую и крутую в плане консистенции книгу под названием «Центр тяжести». Аннотация обещает нам «метароман», который «напоминает сложную систему озер. В нем и киберпанк, и величественные конструкции Дэвида Митчелла, и Борхес, и Дэвид Фостер Уоллес…» Причем последний назначается основным ориентиром: «Главная наша проблема, как мне кажется, в том, что книги написаны так, будто в мире не существует Дэвида Фостера Уоллеса. Будто писатели не знают, что есть разные приемы».
(из интервью автора сайту Bookscriptor.ru)
Ну, раньше, наверное, и не знали, зато теперь узнают. Сравнение с системой озер неслучайно: в первой части поиск куда-то запропастившегося озера двумя подростками как раз и составляет главную интригу.
Действие происходит в 90-е в доисторическую эпоху между совком и путинской эпохой. Для сегодняшних подростков описанные события и фон, на котором они происходят, это уже что-то вроде «Приключения доисторического мальчика», так как сегодня добывать огонь посредством трения и искать пропавшего брата без смартфона, бегая по улицам, – это примерно одно и то же. И вообще непонятно, зачем надо куда-то бегать и прыгать, если поисками можно заниматься, не отходя от компьютера. Ровесникам автора, которым в описанное время так же, как и героям, было лет 12, скорее всего, также покажется, что это не их время, а тоже некий далекий плюсквамперфект из жизни предков. Разгадка этого чудесного парадокса заключается в том, что первая часть, а это примерно полкниги, выполнена по лекалам советских приключенческих повестей для учащихся среднего и старшего школьного возраста. Там все как в правильных советских книжках: поиски объекта по карте, сидение в кустах, залезание в заброшенную водонапорную башню и в сортир через окно – то есть «позитивная» конвенциональная книжная подростковая романтика в рамках дозволенности, которой и должны заниматься положительные герои вместо чего-то запретного и даже порочного (как то: занюхивание бензина, битума, клея, курение, употребление полуторалитрового шмурдяка вроде «виноградного дня» и половые сношения с различными вариантами партнеров по степени нагнетания порочности). Все взрослые, о которых автор пишет с симпатией и теплотой – типичные олдскульные совки (включая, в первую очередь, маму, сочиняющую высокопарные графоманские «притчи») и могут вызвать сочувствие или хотя бы нейтральное отношение только у таких же привыкших к стереотипам обывал. Неудивительно, что и малолетний главный персонаж Петро – носитель такого же штампованного мышления:
«Да, но у сказки свои законы: какие бы странные вещи в ней ни происходили, у них должен быть смысл, хотя бы в рамках той реальности, в которой они происходят, должна быть мораль, они должны учить нас чему-то хорошему или предупреждать о плохом, понимаешь? – Но моя сказка будет учить людей хорошему. Она будет учить, что красть холодильники нехорошо».
Пошлая семейная драма, бытовуха, школьный буллинг, раздумья о смысле жизни, дружба и приключения – все вертится вокруг надуманной идеи о поиске «третьего озера». Пока что ничего другого не остается, кроме как считать это идею, не покоряющую своей новизной, «центром тяжести» первой части «мега», то есть, извините, «метаромана». У тех, кто в возрасте героев был читателем советских детских библиотек, головы хоть и работают по-разному, но тоже устроены одинаково: они начинены, как стекловатой, однотипными сюжетами, в центре которых поиск кладов, мнимые тайны, которые хранят старые крепости и графские развалины, ловля шпионов, план побега в дальние страны, охота за редкой маркой и тому подобная выдуманная взрослыми дядями романтика, имеющая отношение к жизни ровно столько, сколько чучела в краеведческом музее к живым зверям, а пятидесятилетняя травести, задорным голосом изображающая юного озорника-пионера, к самому «озорнику», который, вместо того, чтобы рассуждать звонким голосом о тайне подводной лодки на дне океана, под водой на речке исподтишка пытается стянуть с девчонок трусы.
Это следование эстетическим, а главное, этическим традиционным канонам устаревшей приключенческой литературы класса D для учащихся младшего и среднего школьного возраста и создает эффект давно минувших дней: тем, у кого есть хоть минимальная способность к анализу текста, трудно представить себя на месте таких генномодифицированных, как картошка в магазине «Перекресток», персонажей позавчерашнего дня.
Мать главного героя, чтобы легче было пережить семейную катастрофу (развод) пишет сказки и издает книгу с незапоминающимся названием «Путешествие камней». Некоторые из них приводятся в романе как аутентичные истории, которые призваны пробуждать в людях «доброе»:
«Мама в своих историях делала упор на воображение и развитие души героя – ее притчи учили добру и храбрости».
Неудивительно, что после такой рекомендации оправдались самые худшие ожидания:
«Она дышала музыкой. Буквально. Нина родилась с особым даром – ее легкие, пропуская воздух, умели создавать мелодии. Когда она появилась на свет, акушер долго не мог понять, что происходит, – ребенок плакал, но вместо плача операционную затопила симфония, такая грустная и пронзительная, что все, кто находился в комнате, тоже разрыдались. (...) и даже ночью ее легкие сплетали из звуков дыхания новые симфонии и колыбельные».
Подобные истории, выдуманные мамой главного персонажа, повергают в тоскливое оцепенение, будто бы ты, без перспективы удалиться раньше срока, сидишь на лито где-нибудь в периферийной библиотеке или ДК, а там какой-нибудь его член с постным и унылым выражением лица третий час кряду скучным заунывным голосом зачитывает длинные описания природы из своего романа. А незаметно и тихо выйти, в смысле пропустить эти истории, нельзя: с самого начала автор рецензируемого произведения дает понять, что на них будет возложена некая серьезная задача, значит, ты можешь по своей лени и недомыслию потерять ключ к их решению. И вот все так и оказалось: истории или притчи из маминой «книги в книге» на самом деле задействованы по полной программе. На них возлагается не только роль связующего звена между частями произведения – эти сказки осуществляют «связь времен» и далеких друг от друга «миров». Они являются перекидным мостом между первой и второй половиной блокбастера, которая, по словам автора, вдохновленного собственным переводом романа Дэвида Фостера Уоллеса, не что иное, как «американский роман на русском языке». Но и этого мало. Поучительные притчи, полные морально-нравственного глубокомыслия, здесь призваны выступать в роли «скреп» в прямом смысле, то есть выполнять технические функции: не дать развалиться, как карточному домику, частям грандиозного замысла, под завязку перегруженного разноформатными фрагментами семейных историй, резонерскими монологами, декларирующими очевидные вещи, подробностями и репортами художественных акций, которые персонажи новых времен осуществляют в Москве в знак борьбы с режимом. Но это только одна сторона, техническая. Переместившись из прошлого в настоящее, сказки еще и выступают в роли, так сказать, «идейных» скреп: и вот уже московские художники-акционисты используют их сюжеты, а, главным образом, идеи в прогрессивном протестном искусстве, которое противостоит разгулу государственной власти:
«Потом были и другие работы: мы, например, запустили в прессе эту утку, что в одном из московских роддомов родилась девочка, которая плачет музыкой. В смысле дышит, дышит музыкой. Как в той, другой сказке из книжки, помнишь? Абсурд, но нам поверили. В такую вот эпоху мы живем, магический, прости-господи, реализм».
Вот только эти сказки, на которые возложены столь серьезные идейно-композиционные задачи, могли бы вписаться, как родные, в закоулки бескрайних просторов «прозы.ру» и графоманских интернет-площадок, в названиях которых будет фигурировать либо пегас, либо парнас: в них, кажется, есть все, чтобы пополнить ряды образцовой добротной графоманской продукции. Высосанные из пальца сюжеты поражают своей высокопарностью и многословной тусклой невнятностью, а пафосная риторика достойна мотивационных пабликов в «Вк» и «Одноклассниках», где излюбленным приемом является использование безо всякой надобности заглавных букв, чтобы лучше мотивировать идти к Цели, бороться за свою Любовь и Счастье, изменить свою Судьбу, встретить своего Единственную Женщину, будучи при этом Настоящим Мужчиной, чтобы вместе шагать по Жизни навстречу Добру в Светлое Будущее.
Вот суть одноименного с рассматриваемым романом рассказа «Центр Тяжести»:
«Речь в нем идет… в смысле, там есть город, и сквозь него дует очень сильный ветер – Ветер Истории. И чтобы противостоять ветру, жители города ходят в специальное министерство – оно так и называется Центр Тяжести. Там им на голову надевают специальный шлем, который превращает их воспоминания в камни. Люди кладут их в карманы и так ходят по улицам города. Камни для них как якоря, они не позволяют Ветру Истории подхватить человека и унести в забвение».
Это самый главный рассказ «книги в книге», недаром роман назван так же, а сама книга является связующим звеном со второй частью, где появляются новые персонажи, начинается новый виток событий и, соответственно, появляются « приметы нового времени»: словечки «круто», «папс», «косплеить», «няшечки», «блин», «типа того», «бла- бла-бла» и «забей»: «кормили на убой, как этих… ну… блин, неважно, забей».
Мало того, веяние времени не замедлило сказаться даже в вопросах гендерной толерантности: в отличие от зажатых и закомплексованных вчерашних совков теперь персонажи гордо и смело демонстрируют признаки нового прогрессивного сознания:
«ну, началась гормональная буря. За лето я (...) «отрастила» небольшую грудь, пережила первые месячные и первое сексуальное влечение – влекло меня не только к мальчишкам, но и к девчонкам. (...) Психолог маму успокоил: переходный возраст, фантазии такого рода – норма».
И вот эта юная красавица-спортсменка, с разбегу запрыгнув одновременно в середину книги и в период буйного гормонального пубертата, зачем-то в своей речи постоянно употребляет никак не свойственные молодежи слова-паразиты «как бишь его» и «прости-господи»:
«все тащились от Джокера. Его играл – как бишь его? – а! – Хитман Леджер»;
«он выглядел так, словно готовился к фотосессии для спортивного, прости-господи, бренда»;
«ходила в школу олимпийского резерва, занималась, прости-господи, синхронным плаванием»;
«казалось, я попала на какой-то, прости-господи, кастинг клоунов-панд, или типа того»;
«Я начала, прости-господи, вести дневник»;
«лицо ее морщилось, как, прости-господи, у шарпея»;
«какие там еще бывают сериальные, прости-господи, клише»;
«старая, ржавая телега, до краев наполненная отрезанными, прости-господи, человеческими ногами и руками. Точнее – их макетами, конечно»;
«сначала мы попали на какой-то тупорылый гангстерский, прости-господи, боевик»;
«Она говорила так: в авторитарном, прости-господи, государстве искусство неотделимо от насилия»;
О-о-о, ты даже не представляешь, как сложно было найти всех этих волонтеров, собрать в одном, прости-господи, месте и не спалиться при этом»;
«его пугала реакция властей и официальных, прости господи, представителей церкви»…
А вот не только речевые характеристики новых героев, но и конкретные приметы новых времен:
«В следующий раз я встретила его на вечеринке в честь Хэллоуина. Формат вечеринки: известные киногерои. В том году как раз вышел «Темный рыцарь» Кристофера Нолана, и все тащились от Джокера. Его играл – как бишь его? – а! – Хитман Леджер. Поэтому половина пацанов явилась на вечеринку в зеленых рубашках и с лицами, размалеванными маминой косметикой».
«Я клоун Пеннивайс из фильма «Оно»! По Стивену Кингу! Неужели никто не смотрел? Крутое же кино! (...) О’кей, о’кей, братан, не кипятись. (...) Крутой костюм». Ну, раз уж на арене появились адские клоуны и супергерои, а сами герои книги проводят время уже не внутри ржавых водокачек и не прячась в сортире у загадочных дедов в поисках разгадки тайны, а на косплей-вечеринке, пусть и напоминающей больше маскарад в колхозном клубе, мы понимаем, что события уже переместились в наше время. Теперь «современная молодежь» изъясняется более свободным языком: «твои родственники – милейшие люди, прям няшечки, но стоит им собраться вместе, и, сука, начинается шапито – цирк с конями»; «тут одни школотроны, никто не смотрел «Над гнездом кукушки». – Блин, но это же классика!»
Но так подчеркнуто примитивно изъясняются, в основном, именно «школотроны». У более продвинутых и лексика соответствующая:
«А что такое «вмонтировать пивандрия»? – спрашивал он. – Это значит «выпить пива», – отвечал я. – А «запоросячить дошик»? – Ну, это значит «съесть упаковку лапши быстрого приготовления». Так прикольно выражаться могут себе позволить всякие там примерные «няшки», а злодей, отрицательный герой, говорит иначе! Вот для кого, оказывается, приберег автор обещанные крепкие выражения, которые мы так долго ждали. И этот злодей, разумеется, знаете, чем занимается? Конечно же, цинично торгует наркотиками. При этом он наделен всеми возможными демоническими чертами. Именно так, если кто не знает, и должен выглядеть наркодилер-злодей, будьте бдительны: одет во все черное, «словно косплеит одного из персонажей «Матрицы», у него «геометрически-идеально подстриженная бородка и виски» – сразу видно - не наш человек! Картину довершают «смуглая кожа, иссиня-черные волосы, на шее серебряный крест, на запястье – золотые часы».
И вот этот негодяй «подсадил на травку» наивного рубаху-парня из Канады, приехавшего к нам изучать наш родной русский язык, довел его до попытки суицида (правда, неудачной), потому что от травки и от долгов у людей едет башня, что логично: ведь «травка», как сразу раскусили наши проницательные русские ребята, до добра не доведет. Речь «подонка», как и следовало ожидать, изобилует жаргонными словечками и бранными выражениями, чтобы читатель ни на минуту не усомнился, что перед ним – антиобщественный элемент. Ну наконец-то: а то в аннотации к книге ко всем прочим пряникам и вафлям нас приманили особой вишенкой на торте: «Содержит нецензурную брань!» И до того в качестве обещанной нецензурной брани выступили слова (приводим их с пылающими от стыда ушами и закрывая лицо руками): «жопа» (в устойчивом сочетании «иди в жопу»), пару раз мелькнувшее слово «блин», призванное обозначить «молодежный сленг», и совсем уж разнузданное выражение «нахер надо».
При этом, даже несмотря на «нецензурную брань», речевую характеристику данного персонажа трудно назвать удачной по той простой причине, что так не разговаривают ни «подонки», ни «няшки», ни «школотроны». Сленг вещь тонкая, чрезвычайно быстро видоизменяющаяся, мутирующая и скоропортящаяся, поэтому во избежание пения мимо нот требует идеального лексического слуха и крайне осторожного обращения. А пока положительные герои собираются злодея «отвалдохать», тот тоже не остается в долгу: «Так вы дружки этого долбоящера? Вписаться за него решили? Три мушкетера. Дай угадаю: Атос, Барбос и… – он ткнул пальцем в меня, – Хуй-знает-кто-с»
«а этот вот петушок-с-ноготок нахер приперся?»
«А, я понял, ты типа умный. Умная черепашка-ниндзя. Вы не мушкетеры, вы черепашки! Ты Донателло, этот бык Рафаэль, а он… эммм… Леонардо, и вы впрягаетесь за дурачка Микеланджело. – Он снова захохотал, радуясь собственной шутке; кажется, он был под чем-то».
«У меня экзамен через неделю – серьезная шняга, смекаешь? Я раньше другого камрада отправлял сдавать, но он… эмм… спекся».
Устаревшая лексика типа «отвалдохать», «камрад»,»долбоклюй», «долбодятел», «долбоящер», «шняга» и особенно в хвост и в гриву извлекаемые выражения, да еще и с предлогом «под» вместо «в» - «был под чем-то», «под дозой», «под веществами», «под чем-то другим» и тд наводит на мысль, что это не молодой злодей 21 века, а какой-то лох неопределенного возраста из плохо переведенного покетбука, а сам автор недостаточно свободно владеет драг-терминологией. А для столь серьезной сверхзадачи как «роман воспитания», «стремительно» переходящий «в антиутопию с элементами киберпанка» (так позиционирует произведение лично автор) терминологическая точность важна не менее, чем работа с языком. Есть у романиста промашка и в базовом культурологическом понятии, ее я заметила уже не в романе, а в интервью, именно она объясняет многие промахи и в самом тексте.
«Да, когда ты молод, ты обязан вступать в конфликт со старшим поколением», – рассуждает писатель. – «Вставим еще один этап писательской трезвости: не бояться, что тебя будут ругать старшие. Они всегда будут ругать. Если ты согласен со старшим поколением, с тобой что-то не так. Ты сначала гордишься, конечно, если старшие тебя хвалят, а потом об этом задумываешься» (из того же интервью автора сайту Bookscriptor.ru).
В 21 веке, если речь идет не о праздновании дня победы, а о культуре, употреблять слово «поколение» крайне нелепо. Музыку и литературу по поколениям пускай распределяют в тех распределителях, которым место в том самом антиутопическом государстве, из которого задрав штаны бегут главные герои. Среди ровесников героев романа условные 90 процентов (на самом деле больше) толком не прочли ни одной книги и не в состоянии назвать ни одной музыкальной группы последнего десятилетия. Та же самая картина среди всего остального населения до «возраста дожития» включительно. В современном мире мышление и восприятие языка культуры или контркультуры (как и их неприятие), а также понятный обоим собеседникам неймдропинг определяет не «поколение», а общий культурный бэкграунд и код, представляющий ценность для людей одной культурной формации, а не «младшего» или, наоборот, «старшего поколения», и возрастной ценз, как на сельской свадьбе, тут давно не работает. В этом плане при чтении романа я (в качестве читателя) в некоторых местах не вошла в резонанс с авторской сверхзадачей по той причине, что мне как представителю ничтожного процента той формации, чьи ценности на сегодня определяет культура второй половины нулевых, и человеку, близкому к кругу актуального искусства, речь героев показалась устаревшей и провинциальной, а потуги героев на акционизм – не отмороженным художественным трешем, призванным выразить свой протест против всего и поколебать устои, а пародией на него:
«Предводитель активистов, отец Пигидий стоял возле телеги с ампутированными руками и кричал, просто орал в камеру, как бешеный».
В идейном плане я одобряю сатирический образ отца Пигидия и со всем уважением отношусь к происхождению данной аллюзии, но на этой картинке (из-за ошибки в построении предложения) я вижу только попа с ампутированными руками, который стоит возле телеги и орет. А вы?
Идейная позиция героев, готовых бороться за свое счастье с государственным молохом, мне понятна и близка, и в этом я с ними полностью солидарна. Другое дело, что есть вопросы к автору в художественном плане. Например, любая «активная жизненная позиция», не претворенная в художественную форму, превращается в вывернутые наизнанку массовые сми, в пропагандистскую риторику, где все наоборот, а пафос все тот же:
«государство все активнее вторгается в нашу жизнь (...) переписанные учебники истории, гонения на художников и прочие грязные следы казенных сапог внутри личного пространства граждан. Законопроекты все чаще начинаются со слова «запрещается».
(...) На неугодных журналистов все чаще нападают – их обливают зеленкой, йодом, фекалиями, бензином, бросались в них тортами, яйцами, оскорблениями. (...)
«Это так странно (...) наблюдать за столкновением двух миров: в центре первого – личность, в центре второго – идея. В первом мире жизнь человека бесценна, во втором не стоит ни гроша. В первом мире любят ближних (родителей, детей, друзей), во втором – дальних (царя, пастора, национального лидера). В первом мире люди почитают конкретных личностей (писателей, ученых), во втором – абстрактных (Бога, вождя, традиционные ценности)».
Трудно с этим поспорить, кэп, но воображение рисует не героя киберпанктриллера, а выступление молодого карьериста на комсомольском собрании.
Немаловажно, что жизнь и приключения центрального персонажа в обеих частях разворачиваются на фоне семьи – то есть это не просто театральный задник в балагане, а достаточно значимое для автора выразительное средство. Судя по всему, автор еще возлагает большие надежды на семью как ячейку общества, коль решает осчастливить своего достигшего половой зрелости героя ее созданием, невзирая на токсичные отношения с родителями, их пошлые разборки и эксперименты по «выращиванию гениев». К тому же писатель считает большим личным счастьем для героя женитьбу на бой-бабе среднеазиатского происхождения, тип которой характеризует грубое народное выражение «конь с яйцами». Вот так, к примеру, супруга встретила близкого друга семьи после восьмилетней разлуки:
«Первая встреча Грека и Оли прошла не очень гладко – она ударила его. По-настоящему. В челюсть. Звук такой, словно кто-то уронил кочан капусты на кафельный пол. Я встал между ними, схватил Олю за руку (...) Грек сплюнул на ладонь кровавую слюну, проверил языком зубы. – И я рад тебя видеть. – Восемь лет! – сказала она сквозь зубы. – О чем ты думал? (...) боже мой, какой же ты мудак! – Покачала головой. Весь вечер и всю ночь мы говорили – вспоминали прошлое, обсуждали планы».
Слабохарактерный муж при этом счастлив и доволен, становится отцом семейства и нудно резонерствует на тему новоявленного отцовства и воспитания, надоедая читателю повторением на все лады одного и того же «красивого» выражения «держать небо» в значении «оберегать», «защищать, «излишне заботиться».
«(..) в первые полгода жизни сына у меня случались настоящие панические атаки. Когда я смотрел на него, совсем еще маленького, лежащего в колыбели, завернутого в голубой плед, я не думал: «Как же сильно я тебя люблю», я думал: «Боже мой, какой ты хрупкий, как же я смогу тебя защитить?» Отец однажды назвал мою мать Атлантом, держащим небо над моей головой(...)
А «держать небо» таки придется – а ну как вдруг через десяток лет случится страшное? Например, панк-рок! А то и рейв! Здесь одно из двух: или персонажа, пугающего перспективой панк-рока через десять лет, надо изобразить идиотом (это удалось) или автор сам разбирается в музыке примерно так же, как в драг-терминологии, даже хуже, если в 2019 г. достает из шкафа все те же пыльные «субкультурные» пугала, которыми средства массовой информации стращали его родителей, бабушек и дедушек.
«Посмотрим, – сказал я, – как ты запоешь, когда Леве стукнет тринадцать, он проколет уши-ноздри-язык, начнет хлопать дверью, слушать панк-рок и подхватит трипак от случайной знакомой на рейв-вечеринке.»
«Уж лучше панк-рок и серьга в ухе, чем сломанная психика и полное отсутствие доверия».
А что лучше – допустить оплошность в плане музыки или в плане литературы? Автор «Божественной комедии», прошу заметить, в русской транскрипции не «Альигери», как диктует по буквам один из персонажей, а все же Алигьери, хотя это, на мой взгляд, менее досадная промашка, чем с «панк-роком»:
«Как его там зовут? Алигери? Гриша произносит по буквам: – А. Л. Мягкий знак. И. Г. Е. Р. И. – Алигери? – Нет, не совсем. Мягкий знак после «л». В течение минуты вся съемочная группа хором пытается научить кандидата правильно произносить фамилию итальянского поэта, но – тщетно».
Сюда еще надо добавить трепетное отношение автора к чтению «классической литературы», которое является для него, в отличие от нас, значимым и определяющим культурный и писательский бэкграунд:
«Ты начинаешь (...) читать классиков – это стволовые клетки литературы. Человеку, который не прочитал Толстого, нечего сказать миру, у него выйдет Сесилия Ахерн какая-то» (все из того же интервью).
Сравнение классики со стволовыми клетками здесь уместно. Инъекции стволовых клеток успели уже много кого умертвить, так же точно они могут работать и в отношении литературы – делать ее мертвой. Роман «Центр тяжести» вполне оправдывает свое название – перегруженная непосильными сверхзадачами, слепленная из устаревших образцов и нагромождений банальностей книга является тяжелым чтением в самом плохом смысле этого слова.

5. На поздних стадиях любви
(Елизавета Александрова-Зорина "Треть жизни мы спим")

Престарелый озабоченный бездельник «рост метр восемьдесят, вес девяносто два», только и умеющий что «доставлять всем своим женщинам удовольствие, чего, как ни странно, далеко не каждый мужчина умеет», вдруг заполучил от врача-онколога самый что ни на есть неутешительный диагноз.
Начинать большой роман презентацией онкологии простаты, свалившейся как снег на голову пожилому персонажу – дело рискованное. Произведений про это дело прорва: на запрос «книги, где герой болен раком» гугл выдает 91 результат, не считая, на мой взгляд, главной, которая не входит в этот список по причине своей крайней отмороженности – «Cancer» белорусского автора Михаила Сенькова, который в 2013 году прознаменитился среди ценителей треша книгой «Конь». Но это элитарный продукт. Для несклонных к хардкору обычных читателей отцом всех страдальцев с таким диагнозом в отечественной лит-ре является Иван Ильич (Л.Толстой «Смерть Ивана Ильича»). Все они, так или иначе, включая дам, вылезли из-под его кровати. Это первое, что может придти в голову в начале чтения. Вот потому и взять на себя риски подобного зачина может только автор, уверенный в точной сюжетной навигации романа, где мастерски просчитаны и заранее размечены все неожиданные для читателя повороты. Здесь мы видим прежде всего профессионально выстроенную композицию и красивое решение сверхзадачи, что для серьезной книги большая редкость: работать с материалом, чтобы повсюду не торчали ослиные уши сюжетных нестыковок и непроработанных линий, из номинантов этого сезона далеко не все научились.
Вначале автор ведет читателя по знакомому пути, и размеренный чуть замедленный ход повествования, кажется, не предвещает никакого особо уникального литературного опыта. Из чулана даже запросилось наружу чучело престарелого Евгения Онегина, который вполне мог бы превратиться именно в такого вот грузного ни к чему не приложимого, кроме собственной кровати, дядю с простатитом, который, дорожа своей свободой ничего не делать, перебивается сдачей комнаты и подачками бывшей жены, зато может «не отказывать себе в просмотре ночного фильма, не выслуживаться перед начальством, не переживать из-за дедлайнов». Столь необременительную жизнь он ведет «последние 20 лет», не занимаясь ничем иным, кроме «науки страсти нежной, которую воспел Назон»:
«сделать женщине хорошо — это особое искусство, которым он владел практически в совершенстве».
«Он знакомился с женщинами, на улице, в кафе, на сайтах знакомств, умел быть обворожительным и пользовался этим, но никогда никому во вред, ничего не обещая, не давая в себя влюбиться и не влюбляясь сам, увлекался, да, но не привязывался».
В старых книгах из чулана такие типы называются «мышиный жеребчик», а у моего деда для них были выражения «хлюст» и «дешевый сексуалист».
То есть читатель должен вначале как следует привыкнуть к изображению и повадкам ограниченного обывалы, все интересы которого исключительно членоцентричны – сосредоточены вокруг сомнительных утех его жирных старческих телесов: даже оказавшись во Вьетнаме, он там «просидел две недели в номере с кондиционером, изредка спускаясь в нелегальный массажный салон для того, чтобы узкоглазенькая девчонка сделала ему минет, (...) и даже ни разу не взглянул на океан».
Так каких безумств и кульбитов можно ожидать впереди от такого персонажа, кроме нытья, что теперь после операции и химии ему будет не до того?
«Его теория жизни (...) в свое удовольствие летела ко всем чертям (...) Секс и женщин пришлось вычеркнуть, прогулки стали в тягость из-за чувства, (...) что он обмочил брюки, а в чем еще было искать ему удовольствия».
И тут вчерашний герой-любовник, подавленный лишением мужского начала и его унизительными последствиями в виде пожизненных памперсов, без которых теперь даже на улицу не выйти, вдруг совершает неожиданную для самого себя, а уж тем более для обманутого ожидания читателей выходку, которая внезапно закручивает плавный ход романа в неожиданный штопор. Так главная точка сборки повествования оказывается совсем не там, где ее следовало ожидать – вовсе не в области тела, а в области духа, и становится точно на пересечении координат экзистенциального опыта повседневности, отравленной физической болью и близостью смерти и отчаянной игры последней человеческой воли, которая становится сильнее и боли и смерти.
Жалкий безнадежный больной ни с того ни с сего угоняет из онкоцентра коляску с умирающей от лимфомы медийной двадцатилетней актрисой, потом не знает, что делать дальше и пускается в бега – в памперсах и с портфелем наличных, вырученных за спешно проданную квартиру. Его фотороботы на всех центральных каналах и во всех сми, ее образ и так растиражирован и всеми узнаваем; город, разумеется, нашпигован камерами слежения. Так попытка исследования личного экзистенциального ужаса перетекает в увлекательный роман-escape, мы не виноваты, что такого термина нет, поэтому придется его выдумать. Уход от погони всеми правдами и неправдами с обездвиженной умирающей, ночевки в трущобах в кварталах для бедных, незаконные способы выбивания жизненно необходимых лекарств для больной в последней стадии, жутковатый девочковый цисвестизм, имитирующий пятилетнего ребенка, трансвестизм в гопницком клубе и последующее за этим избиение – весь этот экшн производит ошеломительное впечатление тем, что происходит на беспощадном и натуралистичном фоне терминальной стадии заболевания, помноженного на два. Зримая кинематографичная составляющая высвечивает личные рефлексии и остро осознаваемые упущения и фрустрации в жизни обоих обреченных персонажей перед лицом присутствующей рядом смерти под особым углом. Времени нет на их анализ, но оставшееся время можно сжать и прожить на скоростных оборотах, немедля и прямо сейчас. Двадцатилетняя мегапопулярная актриса не умеет разговаривать: из нее непроизвольно вылетают только заученные когда-то цитаты сыгранных ролей. В свои последние дни и часы она наконец проживает свою, а не чужую жизнь в режиме реального, пусть и сжатого времени, начиная с пятилетнего возраста. Затем наступает переходный возраст, юность, время быть замужней, затем – старухой и наконец время смерти, но только после имитации «стадий» жизни на фоне последних стадий болезни. Все эти «стадии» параллельно проживает и он вместе с ней, не забывая заставлять вовремя принимать морфин. Пока, будучи «в подгузниках и в федеральном розыске», герой возит свою подругу, превратившуюся в глубокую старуху, в продуктовой тележке, «как будто только что купил ее в супермаркете», читателю остается покорно следовать за ними, пытаясь представить, куда эта тележка в конце концов зарулит, а вот автор продолжает одной только интонацией удерживать состояние читательского транса без особых на то усилий, чему способствует протяжная повествовательность предложений, длинные перечислительные ряды, полное отсутствие инверсий и парцелляций и вообще какой-либо экзальтации или сентиментальных соплей:
«бывшая привозила ему одежду своего мужа, а он раздавал ее другим пациентам, ведь ему здесь уже не нужно было столько пиджаков и рубашек, и все, с разрешения медсестер, наряжались на прогулку в дорогие костюмы, купленные для посещений правительства и пресс-конференций по городскому благоустройству, так что выглядело довольно странно, старики и умственно отсталые, гуляющие в светлых рубашках и при галстуках, а впрочем, наверняка в правительстве люди немногим умнее здешних». Вот куда в конце пути зарулила тележка: «к психоневрологическому интернату за высоким забором с заржавевшими воротами, которые открывались с пугающим скрежетом». Еще надо добавить, что эти ворота открываются только в одну сторону, так как оттуда единственный возможный путь – на монастырское кладбище. Заканчивать роман, заведя героев за ворота ПНИ, затея не менее рискованная, чем его начинать, ошарашив главного персонажа онкологическим диагнозом. Не меняя интонации, автор достойно воплощает замысел своего романа до конца, добавив к описанию последней обители, находящейся на краю жизни, дополнительную сдержанную палитру без примеси каких-либо сильных чувств, отчаяния и скорби:
«даже такой воинствующий безбожник, как он, оценил красоту росписи, насыщенной красками и выбивающейся из канонов. Лица у святых были не злыми, как обычно, но с признаками умственных заболеваний, ведь писал дурень с тех, кого видел в интернате, а богоматерью сделал медсестру, ныне покойницу, приносившую ему конфеты, та любила приложиться к бутылке, а как еще не сойти с ума в интернате для умственно отсталых, поэтому матерь божья вышла одутловатой и немного с похмелья. (...) самыми примечательными на церковных сводах были ангелы, (...) не пухлые младенцы с розовыми щеками, (...) а старики и старухи, с выцветшими от беспамятства глазами и пустыми, отвисшими грудями. Они тянули к похмельной богородице свои тощие, с проступившими жилами и венами, руки, на которых синели следы от постоянных уколов, и становился понятным нечаянный замысел художника, ведь никто не может быть невиннее, чем старики, не помнящие кто они, как прожили жизнь».
Надо иметь внутреннюю силу, чтобы уверенно идти через трудное поле выбранных тем, не наступая в следы, а своим путем, притом не впадая в обе крайности – ни в цинизм, ни в сентиментальность. Не менее важно для автора романа – это не растворяться в героях и событиях, а сохранять дистанцию, стараясь как можно меньше проявлять, что называется, свое авторское «я», предоставив читателя самому себе. Именно этим мне и понравился роман. Напоследок не будет лишним привести цитату, объясняющую название книги:
«(...) если выбросить все лишнее, из чего складывается жизнь, ненавистную работу, стояние в пробках и очередях, просмотр плохих фильмов, хождение по торговым центрам, пустые разговоры, чтение этикеток и рекламных афиш, оставив только выжимку жизни, ее концентрат, то получится, что у приговоренных времени не меньше, чем у остальных, а то и больше, если, конечно, правильно им распорядиться, не растрачивая на пустое».

6. Дедушкин Моцарт
(Нина Дашевская "День числа Пи")

В этой книге, рекомендованной издательством «Самокат» подросткам среднего и старшего возраста, столько доброго, светлого и позитивного в сочетании с возвышенным, что хочется немедленно совершить какую-нибудь неприличную выходку. Например, изрисовать поля непристойными частями тела, а еще лучше подписать всем героям погремухи запрещенными в школе, но все равно широко распространенными словами. Только после такого апгрейда она сможет представлять интерес для рекомендуемой аудиториии. Подросток по имени Лев является малолетним гением по целому ряду позиций: он выдающийся математик, непредсказуемыми способами решает все олимпиадные варианты и пытается поверять алгеброй гармонию, так как он к тому же гениальный музыкант-мыслитель с абсолютным слухом, который вдобавок оказался цветным, как у Скрябина, только на свой лад:
«Но что делать с тем, что у меня свои цвета для звука?..(...) У меня будет своя система; другие люди её не будут знать. Но будут ощущать, что она есть. (...) Система звуков, не похожая ни на что. Не тональность, не додекафония. Что это может быть?»
12-летний гений даже в быту мыслит исключительно музыкально-математическими категориями, обладает энциклопедическими знаниями, помогает по хозяйству бабушке и дедушке и моет посуду по алгоритму. Вот примерный ход его рассуждений в свободное от других полезных дел время, а его достаточно, так как школу ему разрешено прогуливать – не то как гению, не то по причине «странности» («Ты умный. Но какой-то странный»): «мажор и минор, тоника-субдоминанта-доминанта. Кажется, что сложно, но на самом деле это цифры. Тоника на первой, субдоминанта на четвёртой, доминанта на пятой(...)»
«Шёнберг отменил тональность. Ну, то есть для себя; остальные-то как хотят. Отменил, но придумал ещё более жёсткую систему. Я начал говорить — и сам не заметил, что хожу по всему классу, размахиваю руками и говорю, говорю: про звуки и цвет, про вот эти связи, про Набокова и Скрябина, про Рому, про фракталы…»
Читать не только модно, но и полезно: вот картотека гипотетического юного читателя пополнилась мало того, что музыкальной спецтерминологией, но и словом «фракталы». Слово «странный» в отношении персонажа является ключевым: а как же, с точки зрения окружающих гений и должен быть странным, кто бы с этим спорил - это отработанный избитый штамп.
«В чём вот я странный? Никак не могу понять (...) То, что в музыке казалось странным, потом становилось классикой. Если бы никто не писал странной музыки — музыки бы, может, вообще не было (...)».
Ко всему этому прилагается полный комплект из набора «юный гений»:
1) Рассеянность: «Лёвка! Ну что ты за человек, кто же вилкой суп ест!».
Не до мелочей, когда все мысли парят в высших сферах;
2) Небрежение внешним видом: в гардеробе всего одни штаны, а поход за новыми в магазин это «как зуб вырвать»;
3) Чморение в школе (но не так чтобы очень: лайтовый буллинг, всякой жести здесь не место):
«Придурок, — говорит Комлев. Я этого не слышу.
— Псих! (...) Это всё ничего не значит. Мне главное, чтобы только он не сказал одно слово».
Вот это уже интересно. Что это может быть за слово, которое невозможно произнести вслух в школьной перепалке? Мы точно знаем, что не бывает таких слов, но сейчас нам дадут намек, и читатель от стыда закроет лицо руками:
«Это слово похоже на птицу, на «удода». Только вторая буква — «р». Я не могу его написать, не могу его слышать. Это какой-то взрыв фиолетового и коричневого цветов (...)».
4) страдания юного Вертера:
«Соня не ответила. Ей что, совсем неинтересно? Я бросил записывать мелодию её лица (...)»
Правда, тут дама сердца быстро спохватывается, ведь гения по-любому нельзя упускать:
«Прости меня, Лёва. Напиши мне ещё про фракталы, это очень интересно».
Школьный психолог проводит тест-опрос на тему «что вы любите», и здесь юный гений тоже достойно держит марку:
«Цвет старого кирпича
Дорийский минор
Слова из нечётного количества букв
Числа 23 и 79
Фракталы
Ролики
Числа Фибоначчи
Вторую низкую ступень в мажоре (неаполитанский аккорд)» и т. д.
Кого как, а меня как читателя длительное общение с таким персонажем сильно напрягает. Я бы даже сказала, вымораживает, хотя такое плохое слово, теперь уже наоборот, отсутствует в авторской картотеке.
Хоть бы немного отвлечься на других персонажей, более приземленных что ли: нельзя же все время парить в разреженных горних высях. Не тут-то было. Гибрид Перельмана с Моцартом проживает с бабушкой и дедушкой по фамилии Дедушкины (подобный неймдропинг – тяжелое наследие позитивного книжного олдскула времен СССР: там в нескольких книгах разных авторов фигурируют персонажи с говорящими фамилиями Солнышкин и Ивушкин, призванные выражать детишкам радостный советский позитивчик). И вот бабушка со счастливой фамилией Дедушкина (пятьдесят лет в брачном союзе) «совершенно отдельно, в чистоте и тишине сварит себе кофе и будет слушать Шуберта, без нас. Мы очень разные, в нашей семье у всех свои странности. Дедушка любит книги. А бабушка любит музыку (...) Время после обеда и посуды – бабушкино личное. С ней нельзя разговаривать, ни о чём спрашивать, шуметь. Такое правило: она слушает музыку. Всё. Я редко встречал людей, кто умел бы так слушать».
А вот переписка с подружкой, по всей видимости, в электронной почте: в книге для детей говорить про соцсети не следует, здесь нужны только положительные примеры, а соцсети кишат синими китами, зелеными слониками, всякими яоями и другим непонятным злом (впрочем, в интервью автор вполне адекватно отвечает на все вопросы, в том числе и о соцсетях). Так что учащиеся в меру, без фанатизма и только после выполненных уроков могут получить свой дозволенный компьютерный легалайз в виде обмена информацией по домашним заданиям и вежливых разговоров об искусстве:
«В общем, сначала я ей отвечал только «спасибо». А потом стал рассказывать – какие аккорды на гитаре какого цвета. Как я перебираю эти аккорды и будто вижу наложение разных цветов: будто в тёмном зале большие квадраты лимонного цвета, потом тёмно-гранатовые треугольники, и всё это будто грубой гуашью прямо на стене. Соня сказала – есть такой художник, Мондриан. Я нашёл в интернете – да, очень похоже».
А еще есть такой писатель, Нодар Думбадзе, – как выкрикнул невпопад один задремавший студент на спецкурсе по латыни.
Здесь даже гопник, который чморит гения и знает то самое слово, которое нельзя вслух произнести (вы, наверное, уже догадались, что это слово «урод») и сам без пяти минут гений:
«Он же ты не знаешь, какой. Он стихи любит начала двадцатого века, я и поэтов не знаю таких. И на виолончели играет».
Вскоре выясняется, что он еще и стихи пишет:
«Меня немного знобит. То ли заболеваю, то ли… Раньше у меня так стихи начинались: вот так потряхивает слегка, а потом раз – и пошли слова».
Во второй части книги под названием «Сальери», которая посвящена уже лично ему, он ведет беседы с учительницей музыки о Шуберте и Шостаковиче и совершает ряд поступков, достойных поощрения в стенгазете, если бы таковая могла проникнуть в новую реальность, черты которой также присутствуют здесь весьма условно. Кажется, будто это ремейк советской книги о том, какими должны быть учащиеся в идеале, чтобы служить положительным примером для всяких Отморозей, которым, собственно, это все глубоко по барабану, потому что они не читают книжек.
Первый гений, Лева, в смысле Моцарт, там тоже появится, но уже на вторых ролях и, конечно же, для того, чтобы победила дружба.
Трудно не захлебнуться в этом море позитива, но попробуем выплыть туда, откуда начался заплыв.
В отношении главного героя есть тайна, покрытая мраком, тут читатель может строить свои варианты. Но она не составляет интриги, потому что эта ветвь засыхает и отваливается в самом начале:
«Дедушка нашёл меня в аэропорту, он должен был лететь в Прагу на какую-то конференцию. И там, в аэропорту, обнаружился я, совершенно один. Я знал, что меня зовут Лёва Иноземцев, и что папу зовут Саша, а маму Аня. И что мы живём в девятиэтажном доме на последнем этаже. Больше я ничего не знал; и о моей старой жизни до сих пор ничего не известно. Меня объявляли по радио, а потом даже по телевизору показывали мою фотографию. (...) Хотя бабушка иногда говорит, что меня просто подбросили инопланетяне».
Главное не это. Позитив рулит миром. Добро побеждает зло. Мир не без добрых людей. Верь в добро. Побеждает дружба. Шостакович не отменяет Шуберта. Физики измеряют звук в герцах, а история движется по спирали. Налицо все признаки «интеллектуальной» литературы для детей. И в этом нет ничего хорошего. Во-первых, потому, что это, прежде всего, очень скучно. Громко артикулированные познавательные морально-нравственные стереотипы звучат в книге, где основным фоном является музыкальная тема, фальшиво. Любой музыкант понимает, что это значит, когда играют и поют мимо нот.
«Ему нужен кто-то, Кирилл. Для связи с миром. Проводник. Понимаешь? Он умный, интересный, но у него… у него другая операционная система. Нужен адаптер».
«Я думаю, скоро появятся новые люди. Им не нужно будет ни с кем воевать, это отвалится, как хвост. Может, ты такой человек. Тебе же неинтересно драться, а интересно число „пи“. И мой дедушка — точно такой, новый человек».
Такие книги как не про подростков, так и не для подростков. Ничего общего с мышлением и речью конца второго десятилетия 21 века подобные душеспасительные разговоры не имеют. Это как сусальные открытки со слащавым сюжетом, где холеные розовые детишки пухлыми ручками друг другу протягивают корзинки с гостинцами.
«Позитивчик» сегодня востребован. На него имеется бесспорный социальный запрос, недаром массовые книжные сети ломятся от такой литературы, а книжные издательства, которые специализируются на ней, если не процветают, то, во всяком случае, функционируют. Ее направленность сегодня удачно рифмуется с общим позитивно ориентированным мейнстримом независимых от государственных стандартов альтернативных форм образования. Эти инициативы надо только приветствовать. Однако такой бесконфликтный и всех устраивающий продукт, не являясь носителем уникального личного опыта, работает не на преодоление, а на тиражирование надоевших стереотипов. Он, можно сказать, наследует конвенциональные этические штампы пятидесятилетней давности, а главное, его гладкая обтекаемость никого не задевает и не оскорбляет, потому что являет собой привычные стандарты безопасной и беспроблемной воспитательной литературы. Потому этические клише морального кодекса современного подростка, воспроизводимые по проверенным лекалам социально одобряемой риторики, ничем особо не отличаются от морального кодекса юного пионера.
Именно посредственная массовая советская литература своей полезной и калорийной манной кашей вскормила формацию граждан, которая гордо именовала себя «читающим народом», а теперь сидит в «Одноклассниках», в лучшем случае почитывая рецепты нажористых блюд и самодеятельные сентиментальные стишки, а в худшем – собачась между собой почем зря не щадя живота своего. Потому что это миф, что «добрые» книги учат добру, а «вредные», с точки зрения обывателя, порождают порок. И возлагать на книгу миссию по производству добра бессмысленно, а еще бессмысленнее бросаться эту миссию исполнять. Так что писать книги для подростков, наполненные гуманистическим пафосом – это все равно что лежа пи́сать в бутылку с узким горлом – вероятность попадания в цель примерно одинаковая, даже если это делать под музыку Скрябина.
Книги, адресованные детскому и юношескому возрасту (а точнее, родителям школьников) появляются в длинных списках «Нацбеста» не в первый раз – и я не могу вспомнить ни одного случая, когда это было бы уместно и опыт прочтения можно было бы назвать положительным. Как я уже писала в одной из своих рецензий сезона восьмилетней давности, «я готова считать, что детство – это не всегда и не только «приколоченные к полу деревянные игрушки». Но вот принять как должное банальность и штампованность таких произведений и сегодня совершенно не готова, как и не готова понять, зачем номинировать их на данную премию при наличии огромного количества специализированных конкурсов «детской» литературы.

7. Три урода и гебист
(Наум Ним "Юби")

28 мая 1986 года «самолет-стрекоза» из детской песни обернулся для четверки из интерната самолетиком «из будущего, когда ни границ, ни зениток» и, помахав крыльями над глухой Витебщиной, продолжил свой прикольный полет прямо к Красной площади.
Обзор одного дня, когда советская власть начала впадать в летаргический сон, дается с четырех точек зрения обитателей затерявшегося в белорусском лесу интерната. Подростки Недоделок и Угуч, один умный, но обезноженный, другой – могучего телосложения, но «придурок с особенностями развития»; стукач по принуждению бывший афганец Недобиток и гебист Недомерок, подвизающийся в качестве физрука, чтобы уличить педагога Льва Ильича Прыгина в антисоветской деятельности.
При такой панорамной квадрокомпозиции все персонажи, попадающие в поле обзора с четырех разных сторон, смотрятся на крупных планах. Иной раз настолько крупных, что изображение плывет, теряя четкость: лиц не разглядеть. Не в переносном, а в прямом смысле. У одного персонажа лицо как таковое вообще отсутствует: кочегар Недобиток, например, потерял его в горевшем танке. Он еще вдобавок ко всему свое табло, вернее, его отсутствие, мажет сажей, чтобы не пугать похотливых училок, которые все равно в его котельную стоят в очередь.
Базовый конфликт сюжета: Недомерок (гебист), по совместительству физрук, охотится за ироничным Львом Ильичом, дабы изобличить последнего в продаже родины, стяжав себе тем самым майорскую звезду на погоны и много всяких прилагающихся к ней бонусов.
Учитель Лев по кличке Йеф, парень неробкого десятка, сдаваться не собирается, считая, что «нельзя прекратить жить правильно из-за того, что какие-то идиоты за это могут тебя придушить…». Остальная, так сказать, массовка – работники затерявшегося в лесах лечебно-образовательного учреждения – белорусские аборигены, чье первобытное сознание представляет из себя незатейливую болтанку, где намешано всего понемножку: пьянство и аполитичность, мародерство и добродушие, толстокожесть и справедливость, тупость и смекалка, и притом вся эта «мачанка» щедро приправлена для смаку бытовым антисемитизмом на уровне диковатых народных коннотаций типа «ваши жиды распяли нашего Христа, а тот был русским, и божья матерь тоже русская», при этом тут же утверждая, что бога нет, потому что так учит коммунистическая партия. Простое народное сознание сплошь состоит из таких и еще более странных противоречий, потому что оно и есть кривое зеркало окружающей жизни, такой же кривой, где все то же самое. Разговоры там ведутся понятные, безо всяких рассусоливаний:
«Жиды завсегда друг за дружку… Кажинный норовит другому пособить…».
– Вядомае дело (...) жиды завсегда на нас ездють».
Трудно с этим спорить: именно что «ездють»: еврейский подросток Недоделок в буквальном смысле все время ездит верхом на здоровом придурке по кличке Угуч, который сам радостно водрузил себе на плечи обезноженного полимиелитом товарища. Получился кентавр, только наоборот: не 4 ноги-2 руки, а 2 ноги-4 руки. Так что вот и живая метафора про «ездючих на нас жидах» в действии.
Распространенное при советской власти выражение «продать родину» простой белорусский народ понимал напрямую, не в силах понять его поистине метафизический смысл. Продал родину – значит, деньги есть и даже, наверное, золото где-то в огороде прикопано. На моей родине в Минской области такие разговоры велись систематически, когда время от времени на горизонте появлялись те, в отношении кого можно было строить подобные дикие домыслы.
«Вот я и кажу, что место это, до которого наши жиды охочи, – самое хлебное. – Степанычу хотелось заинтриговать собеседника.
– И что же в нем хлебного? — лениво подыграл Григорий.
– На этом месте родину продают».
Но еврей Лев Ильич нисколько не чувствует себя отщепенцем «в этой удивительной атмосфере откровенного юдофобства, явного уважения лично к нему, замшелого мракобесия и природной мудрости».
Евреи всегда «пьют кровь», а американцы – те всегда виноваты в повышении цен и налогов, в дефиците товаров народного потребления, в техногенных катастрофах и авариях, в эпидемии гриппа, в плохой погоде, а также в любых антинародных кампаниях. Например, писатель Щепоткин, чью книгу, включенную в длинный список нацбеста, мне пришлось рецензировать в одном из прошлых сезонов, с самым серьезным видом утверждал, что в СССР не было туалетной бумаги и зубной пасты вот из-за чего: весь их стратегический запас был на корню разграблен США и наряду с другими товарами народного потребления вывезен из страны американским флотом. Это вечно живые атавизмы первобытного сознания, в котором некое абстрактное зло обязательно должно принять предельно конкретный образ врага. И без разницы, какое это будет пугало, хоть Кощей, хоть Мамай, ну а последние полвека с незначительным интервалом – Америка. Неважно кто: главное, чтобы было на кого все свалить. В пятилетнем возрасте я вместе с бабкой собирала на картофельных грядках в банку с керосином колорадских жуков, которых каждую ночь с аэроплана на наш огород в свободное от бомбардировок Вьетнама время разбрасывали американцы. Тогда в этом были уверены все наши соседи и кляли Америку на чем свет стоит как за то, так и за другое.
Интересно, что нет ничего более постоянного. Деревенский мужик Сидор Петрович в 1986 году рассуждает:
«Тута на днях новый приказ у вас в Маскве издали про нетрудавыя дабытки. Это что ж получается? Совсем жизнь перекрыли? Сначала с трезвостью, по́тым с Чернобылем, а зараз – и не подработай нигде? Я думаю, что это американцы нам специально гадят (...) Пора на них бомбу спихнуть. Водородную.
– Петрович, ты сдурел?! Это же война – у них тоже бомбы есть. Тогда всему хана.
– А и няхай! Зато не будут так вот нагло…
– Все ж в пепел, – не мог успокоиться Йеф. – И ты сам – в пепел…
– Так и няхай! Зато гордость соблюдем…».
Но какие бы лубочно-карикатурные жупелы ни уживались во внутреннем вертепе простого человека, в базовых вещах его обмануть трудно: «Чекистов в здешнем народе мало любили. Пожалуй, даже меньше, чем евреев. И это несмотря на то, что евреи пьют кровь и спаивают русский народ, а среди чекистов сам Штирлиц. Но про Штирлица хорошо смотреть в телевизоре, а чекистов здесь помнят еще с послевойны».
Показательно и отношение к милиции, против действий которой тут же готовы объединиться недавние противники: «крепкий бритый юноша напористо объяснял хлипкому азербайджанцу, что нечего ему тут на древней витебской земле сорить и вонять своими погаными цветами…
– Домой ехай к своим ишакам-кизякам!
– Ты мне что? Да?.. — лез на рожон кавказец. — Я твою маму…»
А когда приходит представитель власти, в тот же момент «национальная обоюдная вражда уступила место общей социальной ненависти, и двое нарушителей дружно набросились на милиционера с обеих сторон.»
Белорусы в романе разговаривает грубовато, смачно и в меру коряво, подчас афористично:
«Деревенскому человеку треба, чтобы все у него было, как у других, – не хужей, чем у других. А человеку городскому треба не так – ему треба, каб у него было́, как ни у кого няма». Ну, на месте автора можно было чуть больше поработать над специфической белорусской транскрипцией - все-таки [р] должен быть твердым, потому что где он видел, чтобы белорус сказал «треба» вместо «трэба» или «тряпка» вместо «трапка». Но это детали. Акромя трасянки (так называют современную смешанную белорусскую речь) можно предъявить автору за курсивные и не только лирические отступления, выступления и пояснения, которые воспринимаются так, будто бы автор заведомо знает, что имеет дело с неразумными идиотами, либо вынужден оправдываться перед ними за то, что они его могут не понять, либо еще хуже, когда эти авторские курсивы наполнены рассуждениями о культуре или гуманистическим пафосом типа «Быть способным вздрагивать от красоты мира – это талант» или «тебя должны любить ни за что – просто любить, а не гладить по головке в обмен на заправленную, как положено, постель». Это и так понятно, как и то, что категории долженствования тут неуместны.
Зато много здорового юмора, энергичных диалогов, мастерски построенных или подслушанных, и точных наблюдений. Например, одно вот такое стоит многих страниц лирики: «С его языка не сходило звонкое, как пустое ведро, слово «пидераз».
Котельная, где трудится мастер на все руки, в том числе и по женской части, Недобиток, является главным культурно-мозговым и административно-деловым алкоцентром. Здесь педколлектив во главе с администрацией привычно и в рабочем порядке заседают за фугасом чернил или самогона. Тут обсуждают проблемы, решают вопросы, под звон стаканов создают общественную организацию «Трезвость», символ перестройки:
«Значит, за общество «Трезвость»! – хохотнул Григорий, выдохнул и с бульком влил в себя стакан густого зелья». То, что все это происходит во время пьянки, абсолютно нормально. Картина мира взрослых и детей полна противоречий и сильно напоминает картинки с абсурдно перепутанными деталями. Подросток Угуч видит свое будущее так, что в его воображении на одной плоскости, будто бы в наивной картине в жанре девиант-арта, нарисовано сразу все одновременно: он мыслит себя в образе кентавра с сидящим на спине Недоделком, а рядом толстая повариха из интернатской столовой тетя Оля, на которой он мечтает жениться, в подвенечном платье, и тут же вышагивают мифологический отец-разведчик, которого у него никогда не было, и любимый учитель Йеф, «чей друг продал родину». Тот же анекдотический абсурд царит и в реальном мире. Забеременела восьмиклассница. В связи с этим географичке легкого поведения по кличке «Два глобуса» «поручается провести открытое собрание пионерского отряда восьмого класса о юношеской чистоте и любви к родине. По этому поводу открыли актовый зал. Машку посадили в первом ряду, чтобы ни одно слово не прошло мимо нее. Завуч говорила про родину, пионервожатая про Зою Космодемьянскую».
На стене здания управления республиканского КГБ висит табличка: «Министерство безопасности БССР. Строение XIX века. Охраняется Министерством культуры». «Министерство безопасности охраняется Министерством культуры, — подумал Йеф (...) – Дурдом…».
«Думы о родине» ни у кого не занимают головы, только у двоих: один особист, другой диссидент: «Если (...) не думать о родине – совсем пропадет она. Хорошо, что у нее есть Недомерок… Однако есть и еще один человек, который думает о родине. (...) Это Лев Ильич. (...) Вот и оказывается, что самый близкий человек для Недомерка во всей округе – это его главный враг и противник, а не кто-то из его добровольных агентов».
А еще евреи не только «пьют кровь», но и «спаивают народ», причем за деньги. Вот учащийся Недоделок, даром что без ног, верховодит интернатской шайкой-лейкой, сидя верхом на второгоднике Угуче. Компания собирает самогон на мОгилках по церковным праздникам, а затем, украв у завуча бидон, сливает в него бухло, чтобы продать директору бани, «выцепив того из длинной очереди в винный отдел продмага» – на дворе стоит антиалкогольный горбачевский террор.
Орудует «мобильная группа» под предводительством башковитого Даньки «как бы он ее обтекаемо и романтично ни называл, была это самая настоящая банда и промышляла она воровством, правда мелким». Но не только: вот еще один нетривиальный коммерческий стартап: «Махан в поселке искал пацанов при деньгах, Данька организовывал, чтоб все тип-топ, Угуч – для солидности и безопасности, а девчонки непосредственно трясли гроши. Ото́рва сосала за рубль, остальные показывали все-все, давали себя лапать, ласкали рукой до брызгов за 10, 20 и 50 копеек соответственно».
Все, что про интернат и его обитателей, чрезвычайно круто написано и сопоставимо с лучшими страницами современной мировой прозы о подростках. Двухэтажный «кентавр» из Угуча с Данькой напомнил подобную конструкцию двух британских пацанов Йена Бэнкса из культовой книги «Осиная фабрика» – там 13-летний трансгендер таскает на себе своего другана-карлика: так они одновременно писают в сортире – один в толчок, а тот, что сверху - в бачок.
Но увы, все дело портит опять-таки масштабная и всеобъемлющая, раскинувшаяся до невероятной ширины, проедающая тебе мозг идейная сверхзадача. Необходимо каждую минуту помнить, что это политический роман. В его основу положены идеи свободы, личной отваги, борьбы с отжившим свое и уже агонизирующим строем, который, как старый смершевец Никанорыч, уже не страшен, а комичен: свое отжил, впал в маразм, как все еще хорохорящаяся, но готовая рухнуть власть.
До тех пор пока происходит что-то конкретное, хоть обыск в доме у героя, шестеренки крутятся, и запущенный в действие немного уже уставший механизм романа все-таки исправно работает. Когда начинается соскальзывание в сторону пространных рассуждений и риторики, действие теряет динамичность, начинает пробуксовывать в ряде позиций, и ты неожиданно для себя замечаешь, что там, где только что было многолюдно, шумно и разноголосо, теперь все уже куда-то разошлись, а ты один стоишь на пустой площади под репродуктором, транслирующим последние известия. Потому что прямая трансляция непосредственно авторским голосом идейных тем (или любых других) превращается в передачу по радио, которое сразу хочется выключить. Как хочется выключить из романа неизвестно откуда налетевшую к концу книги диссидУ: некие Пол, Лео, Коляка – хто гэта усе такия и начорта яны нужны: ниякога проку з их няма.
Но достойному и кинематографичному завершению композиции это не может помешать. В небе, символизируя наступление новой эпохи, летит на Москву «самолет-стрекоза» в знак того, что «будущее подступило (...) а четверка уродов была наследниками этого будущего.
Бывший гебешник, подневольный стукач, ставший невольным убийцей, мозговитый, обдолбанный в дурь паренек с очень ограниченными физическими возможностями и юный громила, не различающий зла и добра… Они унаследовали это будущее».
Горькая ирония и босховские персонажи в сухом остатке. Вот такой вот белорусский артхаус.

8. Голактеко опасносте
(Александр Пелевин "Четверо")

Время нелинейно – это весьма банальный избитый факт. События в условном прошлом, необозримо далеком будущем и в наше время на самом деле происходят одновременно и закручены в тугую спираль. Персонаж, носящий фамилию трагического поэта начала века Поплавского, в наши дни мается в дурке, систематически общаясь (у себя в голове) с дамой из далекого будущего, которого нет, так как оно изничтожено в пух и прах вражьей силой в виде антицивилизации самообучающихся червей, заточенных на дестрой, по сравнению с которым наш привычный апокалипсис кажется просто каким-то трепыханием мухи между рам. Врача Бехтеревки Хромова, прошу заметить, зовут Николай Степанович, и в романе, безотносительно к этому факту, помимо пронизывающих до печенок стихов Поплавского, обильно приводятся довольно дурацкие стихи Гумилева и еще Введенского, тому есть причина. В параллельной временно́й реальности в 1938 году прошлого века действует, в свою очередь, его доппельгангер – милиционер-следователь убойного отдела Введенский, стремясь осуществить поимку серийного маньяка. Некто последний потрошит жертв со страшной силой, взламывая их организмы и изымая потроха, а затем им всем вставляется внутрь ржавая стальная звезда наподобие той, что крепится поверх обелисков на могилах. В довершение жертвам выдергивают язык. Картина телесных повреждений в целом напоминает загадочную гибель группы с перевала Дятлова, в уничтожении которой были задействованы внеземные способы нанесения увечий. Так что неспроста все эти вскрытые без ножа грудные клетки и вырванные языки: внеземное здесь присутствует в равных долях с земным как в относительно недавнем по сравнении с космическими масштабами прошлом (1938 год), так и в настоящем (2018) в соотношении один к трем, оно зловеще и не оставляет надежд. Его говорящие и так или иначе мыслящие представители – переговорный робот с искусственным интеллектом «Аврора», с кем все время на связи астронавт Лазарев (аналогов среди известных поэтов не найдено), дева-глюк по имени Онерия из города Первого Солнца, с кем, в свою очередь, все время на телепатической связи псих Поплавский, в детстве начитавшийся дремучего фантастического олдскула минувших времен вроде «Аэлиты» Толстого и «Лезвия бритвы» Ефремова, а также главное всепланетарное зло – «Море», состоящее из смерти всех когда-либо живших в погибшей цивилизации, что-то вроде мыслящего океана Лема на планете Солярис, только намного хуже в плане намерений. Символично, что одна из линий с убийствами происходит в Крыму, где море тоже не раз дает о себе знать. Вот следователь Введенский сидит в сквере на скамейке, а там два старика, забивая козла, то есть нет – играя в шахматы, ведут такие разговоры:
– Слышь, что моя бабка-то сказала? — говорил один тихим и скрипучим голосом. — Вычитала где-то, что скоро море подымется и всю землю потопит!»
Не только «Море», хищно преследующее астронавта Лазарева в космосе, но и то море, которое предстало Введенскому в Крыму, в деле об убитых со звездой внутри груди, тоже потихоньку нагоняет жути. Убийца говорит о себе «Я Море», Введенский говорит об убийце:
«Когда он писал, что он – море (...) он верит, что он море. Даже не так: он знает, что он море!»
Приятного мало, но замысел насчет моря в целом понятен. Это по сути метафора бога, носитель неодолимого начала, которое поглотит всех и вся и само станет ими и в конце концов, что вполне ожидаемо, так и скажет о себе: «Я бог».
«Я храню в себе сознание и память миллионов мертвецов этой планеты. Я – все, кто умерли здесь. Я и есть эта планета, единственная жизнь на ней. Умершие здесь обрели бессмертие во мне. Я – бог».
Космическая часть написана в жанре постнаучной фантастики и вызывает в воображении серую серию с красными буквами, знакомую всем, кто был читателем библиотек в допутинские времена. Зарубежная фантастика по сравнению с отечественной была куда более депрессивна в силу отсутствия пропагандистской возгонки, что советский человек и там всех построит и в любой космической жопе наведет свои порядки. Азимов и Кларк описывали свои варианты апокалипсиса, включая коммерческий, когда катящиеся шары собирались Землю купить; Шекли, чтобы не так страшно было, включал здоровый еврейский юмор, и только Бредбери в «Марсианских хрониках» рассматривал неодолимую силу контактов с незнаемым с позиций экзистенциального человеческого ужаса. В его рамках беспощадный к земной психике космический разум легко вытаскивает из нее всяких скелетов в шкафу и чудовищ, состоящих из таких нематериальных субстанций как чувство вины или страх и выпускает наружу, имитируя людей и зверей, пресловутые березовые рощи, калужский лес и прочую земную суетную шушеру («Третья экспедиция» и «Вельд» Бредбери, «Солярис» Лема) и, как правило, ничем хорошим это закончиться не может. Так что тульповодство с помощью космического разума, беспощадно воздействущего на психику, в жанре нф практикуется столько, сколько он существует, и поэтому ничего нового в разработке этой темы мы тут не видим. Вероятно, могут быть возражения, что не в жанре дело, так сказать, а в силе философской мысли, поэтому не так уж важно, куда и как она упакована. Но в данном случае жанровые особенности произведения наверняка являются частью художественной задачи с тройной нагрузкой – временно́е своеобразие трех разных времен и мест событий заставляет автора работать одновременно в трех прозаических жанрах – три в одном – совмещая детектив в духе майора Пронина (Крым, 1938 г), семейно-производственную повесть, где герой мечется, как Ахматова «между будуаром и моленной», между домом и дурдомом (Питер, 2018 г) и, собственно, сравнительно редкий сейчас по сравнению с социальной антиутопией жанр постнаучной фантастики (планета Проксима Центавра b, 2154 г.) Сложная композиция сведения трех линий в разных жанрах требует сноровки – работа автора по маневренности и проворству напоминает работу диджея.
Всегда интересно из чистого любопытства, какова целевая аудитория книги и в какую сторону направлен вектор авторского послания. Адресат как минимум должен считать ряд аллюзий в «земных» главах о криминальных делах давно минувших дней, пробраться «через тернии к звездам» в части космической, а в повествовании о наших днях определиться, кому симпатизировать и за кого болеть – за ненормального Поплавского, одержимого контактами с внеземными цивилизациями в лице тульпы или за его приземленного обывалу-доктора, примерного семьянина и олдскульного отца-задрота, который не разгибаясь хлещет пиво, про себя рефлексируя о своей борьбе с алкоголизмом, выражает озабоченность, что а вдруг его дочь свяжется с рэпером («Я в твои годы носил косуху и ходил на концерты «Гражданской Обороны»), а сейчас с умилением смотрит передачи по ящику:
«Давно знакомые лица, одни и те же люди, одни и те же песни. Стабильность, как говорит президент. А стабильность – это уют и спокойствие. Ощущение дома. Ощущение ровной и спокойной жизни».
К слову, лица, которыми он вдохновляется по ящику – это Ротару, Басков, Киркоров и Путин, причем без последнего так уж и праздник не праздник, и жизнь не мила:
«Встретят праздник вместе. На природе. Без суеты. Без фейерверков. С костром во дворе. С шампанским и поздравлением Путина на экране старенького дачного телевизора. Как в прошлом году. И позапрошлом. Будет хорошо (...)».
«На хер Поплавского и его бредни. На хер инопланетян (...). Волочаевка, дом в деревне, снег, Таня, Яна, шампанское, Путин».
Правда, из-за чп пришлось отставить весь перечислительный ряд вместе с Путиным и оказаться в отделении. Но и в полиции настоящий патриот зомбоящика всегда найдет, чем вдохновиться:
«Следователь оказался приятнее и добрее, чем принято думать о людях в погонах. Впрочем, это стало понятно, ещё когда Хромов увидел в кабинете фотографию погибшего на войне деда».
При столь внятно артикулированной идеологической маркировке позиций ясно, кто здесь положительный герой. Последние сомнения отпадают, когда посреди всей общегалактической свистопляски автор только его и оставляет в живых («когда Хромов обнял жену»). Правда, это ненадолго, скоро последует заключительный аккорд, и все окончательно жахнется. Ну а у читателей вроде меня заодно отпадают сомнения, чью сторону при таком раскладе следует держать в подобном поединке – конечно же, сторону зла. Потому что «только мир, рожденный во зле, станет настоящим». Может, в другой раз это будет какое-то другое настоящее, а не то, где «Хромов обнял жену» и они, закупив пивас в нищебродском магазине шаговой доступности, пойдут смотреть свой патриотический телевизор, пусть даже в нем на этот раз вместо Баскова будет кривляться Оксимирон. Разницы нет никакой, потому что в картотеке олдскульных обывал он завелся как тиражированный медиамем, и потому хрен редьки не слаще. Переговорный бот «Аврора» без конца декламирует стихи то Поплавского, то Введенского, то Гумилева в зависимости от настроения и умеет делать тульп из погибших членов экипажа, глюк Онерия по сути сама является тульпой психа Поплавского, а он сам, как и все остальные убийцы-призраки, как-то так управляется «Морем», а может, сам является частью его смертоносной силы. В земных ипостасях как в прошлом, так и в наше время в конечном итоге все главные персонажи так или иначе гибнут, во всем виновато это «Море» как средоточие зловещей непостижимости – своеобразной формы «воли божьей», и в космической сфере дела обстоят ничем не лучше еженедельных хроник событий в русской глубинке, описываемых в газете «Криминал»:
«Этой ночью случилось ужасное. Наша служанка приняла культ Могильной Звезды. Пока мы спали под открытым небом, она зарезала моего отца и нашего соседа. Я проснулась, когда она пыталась заткнуть мне рукой рот. Я убила её в драке – расколотила голову о камень (...) Я нашла у неё в сумке металлическую пятиконечную звезду – наш древний полузабытый символ смерти». Изо всех неодушевленных предметов (кроме, конечно, телевизора) самый главный здесь – это звезда. Она устрашающе торчит из мертвых тел, украшает новогоднюю ель во дворе у обывалы Хромова, намекая на приближающуюся жуть, валяется в сумке у инопланетной служанки в виде символа культа Могильной Звезды, а в завершении всего сущего и, собственно, самого романа «из-за горизонта медленно поднялись четыре маленьких сияющих звезды» как торжество окончательного завершения всех циклов бытия. Так что меня как читателя такой конец вполне устраивает: победило зло. За это можно даже частично закрыть глаза на лирический пафос и надрыв («Море даёт жизнь и отбирает жизнь. Море дарит свежесть в мягкий бриз и убивает в шторм. Море прекрасно на поверхности, где оно сияет лазурными оттенками и пенится волнами, и ужасно в чёрных глубинах, куда не проникает солнечный свет. И море тоже сделано из звёздной пыли») и наступание в следы авторам двадцатого века, которые оставили их на пыльных тропинках далеких планет еще лет эдак 50-60 назад. Ну и, если честно, я бы этот роман предпочла бы, конечно, в графическом виде – то есть в виде комикса. Он бы от этого ничего не потерял, наоборот, только бы выиграл.

9. Съесть труп
(Марта Антоничева "1003-й свободный человек")

Когда попадешь в ад, там может быть вот так:
«На следующий день Алексея раздели догола, помыли, и отвели в плохо освещенную камеру [...]. Койки не было, туалета тоже. С него сняли наручники, и охранники молча ушли, не отвечая ни на один вопрос. Железная дверь захлопнулась. Пол был холодным. На стене висели электронные часы, которые отсчитывали оставшееся время [...]».
Все бы еще ничего, некоторые там даже успели побывать, вот только я сделала здесь два пропуска в цитатах, а теперь поставлю их на место:
«(...) отвели в плохо освещенную камеру, в углу которой лежал труп без головы».
«(...) – Ну, привет, Галя, – поздоровался Алексей с трупом».
Неплохое начало для рассказа. Потом оказывается, что наказание для убийц предусматривает альтернативу: если съесть труп убитого, не менее 5%, то помилуют и освободят («интересно, 5% – это сколько? Допустим, она весит 70 кг, без головы пусть будет 65. Делим на 100, умножаем на 5, выходит 3 с лишним кило. В день по килограмму, вот почему еда не предусмотрена, разумно»). Есть надо без соли и в сыром виде. Ничего смешного: все более чем серьезно, на улыбки не тянет – стиль повествования предельно скупой, обыденный, как штукатурка в подъезде или невывезенный мусор в бачках. А когда в течение трех дней задача по пяти процентам выполнена, то оказывается, что это обычное рутинное кидалово: осужденные, как и все остальные люди, «никогда, никогда не читают, что написано в договорах мелкими буквами». Поэтому вместо свободы узник получает серию ударов ногой в висок, и вот картина:
«На полу лежал худой, голый, мертвый мужчина и здоровенный кусок мяса, отдаленно напоминавший человеческое тело. Охранники унесли трупы, за ними пришли уборщики и стали отдраивать помещение, чтобы вскоре принять нового посетителя». Собственно, даже в этом рассказе практически ничего не выходит за рамки обыденности. Это сама обыденность – холодная и постылая, как окоченевший труп, от поедания которого многих отделяет лишь воробьиный скок, а кого-то уже, если приглядеться, и это не отделяет.
Один батя-продрот с целью продавать змеиный яд устроил у себя в квартире змеепитомник. С бизнесом у него опять ничего не получилось, зато дочь использовала змей по полной программе на свое усмотрение. Школьница пригласила на др всех, с кем была в ссоре, и заперла их в комнате с ядовитыми гадами, наблюдая сквозь стекло за мучительной смертью своих обидчиков. Думаю, мало кто упустил бы при случае такую возможность, но речь здесь не о бессердечной девочке, а опять-таки о мерзости жизни и повседневности, в которой возможность опосредованной реализованной агрессии – не более чем блеклая виньетка на полях.
«Голубей выбирал самых жирных, из них получалось не только жаркое, но и наваристый суп. «Французский деликатес», - посмеивался он за обедом. Лицо расползалось в улыбке, как резиновая маска, но глаза оставались потухшими. Уже полгода семья питалась только голубями и жареной картошкой».
События на уровне полусознательного морока или забытья, галлюцинации происходят автоматически, особо не выделяясь на фоне вязкой равнодушной повседневности, лишь докучая очередным неудобством, как в рассказе про боксерскую грушу, которую персонаж как-то утром обнаруживает на месте жены и покорно, без удивления начинает с ней жить. Неодушевленный предмет заменяет живой, практически не нарушая привычного хода событий, да и в природе этих вещей особой разницы тоже нет. В данной реальности подмена живого на неживое уже давно произошла, это никого не напрягает, поскольку все сами давно превратились в придатки неодушевленных вещей, стремительно утрачивают собственную телесность, а то немногое, что осталось от человеческой аутентичности, настолько примитивное, жалкое и пошлое, что уж лучше бы его вообще не было. Один после развода с тоски общается с бывшей одноклассницей:
«Он просидел в чате весь остаток вечера. После телефон засыпало фото, буквами. Мессенджеры, вацап, телеграм, и вот он уже звонит ей по скайпу, и они весело болтают». Но вот у виртуальной подруги, точнее, ее фантома, украли телефон – тогда иллюзия дает сбой, и наступает настоящая катастрофа: «он рвал на себе волосы целый день, куда же она запропастилась? Когда вечером получил сообщение в фейсбуке, сразу купил ей новый в онлайн-магазине, нужно было только забрать».
Средства связи – мессенджеры, вацап, телеграм и скайп становятся частью организма, заменяют органы чувств и систему жизнеобеспечения. Такая безальтернативный фантомный мир обжит, привычен и приемлем куда более, чем какой-то иной, настоящий:
«Костя совершенно не интересовался жизнью Оли. Он видел ее только на тех фото, которые получал и паре картинок профиля в разных соцсетях. Ему больше нравилось придумывать и воображать, достраивая образ до собственного идеала, чем узнавать, какая она в реальности и подстраиваться под заданные условия».
Поэтому большая ошибка выходить из этой уютной зоны – это как из отсека с комфортным температурным режимом в открытый космос: произойдет несовпадение в системе «ожидание – реальность», аварийная ситуация, в результате которой эта чуждая реальность может весьма ощутимо и по морде дать. Для начала она пахнет борщом, оглушает детским визгом и встречает в дверях в виде угрюмого мужа-топтыги:
«Костя услышал мат, сначала в свою сторону, а после женщина уже орала на кого-то в доме. Через пару минут раскрылась дверь, и женская рука метнула в сторону Кости телефон. С ее фото, их перепиской, и всеми ее контактами. Кроме Кости в нем не было никого». Фирменной визитной карточкой автора в этом рассказе также является труп – в плацкартном вагоне, в котором герой едет на встречу с подругой, ночью как раз напротив него окочурился пассажир. Еще один труп послужил причиной встречи двух мнимых знакомых в коридоре полицейского околотка: у одного сдох сосед по подъезду, труп неделю пролежал в квартире, и надо было кого-то опросить в качестве свидетеля. При этом сам свидетель напоминает зомби: взял в коридоре чужой телефон, продал, купил квашеной капусты, потушил тыкву с мясом и тд.
Всех остальных персонажей также можно назвать условно живыми: они лишены индивидуальности и, хотя между членами семей и лежит поколенческая пропасть, они, обезличенные тусклым повседневным автоматизмом и равнодушием, мало чем отличаются как друг от друга, так и от персонажей других рассказов. И в данной книге это является не недостатком, а, наоборот, показателем целостности формальной задачи.
«Сын не был на него похож, ему нравились устройства, которые начинались со слова «микро» – микроскопы, микросхемы, всевозможные гаджеты. Он не знал, как вести себя на улице, и чем там заняться. Казалось, кинь кто в него мяч, тот отскочит от ребенка, как от стены. С другими детьми сын общался через мобильные приложения (...)». При таком раскладе церковь на последнем этаже торгово-развлекательного центра как метафора тотальной автоматизации уже не воспринимается как художественный вымысел. Всякие требы и прочие услуги религиозного содержания по сути являются такими же опциями, как и банковские операции, производимые на банкоматах касанием пальца. Действия происходят в современном региональном мегаполисе, с тем же успехом все это могло происходить и в столичном: мерзость жизни обывателей в ее вязком энтропическом киселе с безрадостным бытом на окраинах и офисной поденщиной повсюду одинакова. Офисные крысы развлекаются с гороскопами, «хозяин» – с секретаршами, остальные спустя рукава изображают деятельность, не особо стараясь: «женщины вязали, читали книги, раскладывали пасьянс или косынку, одна даже принесла как-то на работу хлебопечку и поставила рядом с компьютером под стол. Успела испечь буханку к обеденному перерыву, и еще одну на ужин для дома».
Любые действия героев фиксирутся без эмоций, подробно, детализировано, как глазок камеры наружного наблюдения: «Сфотографировал еду, не удержался и отправил Оле, похвалился. Скачал пару новых сериалов, начал смотреть, уснул».
Бесстрастная камера также фиксирует и мусорный информационный спам, обрывки газет, рекламные листовки и слоганы, весь поток засоряющего пространство информационного и бумажного треша, и это предельно точно отражает однообразный равнодушный срез сегодняшнего дня, угол зрения и мир современного обывателя в условиях абсурдной, лицемерной и недружелюбной обыденности.
«Почтовый ящик напоминал мусорный: частные конторы предлагали поставить счетчики на газ и проверить пластиковые окна, хозяева нового вино-водочного приглашали на открытие, газета-агитка манила на выборы. Наталья смела листовки в сумку, – на работе разберемся».
«В газете нашла интересный рецепт, который аккуратно вырезала и прикрепила магнитиком на холодильник. Календарь садовода читать не стала, до пенсии еще рано. Положила газету поверх стопки с рекламными листовками, чтобы после отправить всю кучу в мусорное ведро, и случайно бросила взгляд на фото мужчины с обложки, очередного депутата, баллотировавшегося в местное правительство».
Человек превращается в управляемую марионетку и, как персонаж анимации, приводится в движение не собственным волеизъявлением, а внешними посторонними импульсами, управляемыми информационным мусором. Вот так происходит, к примеру, выбор роддома: «По крайней мере, слова врача в рекламных брошюрах и отзывы в интернете о больнице звучали вполне убедительно (...) Настя купила одну открытку в начале беременности, а в другие дни просто стояла и пыталась притянуть позитив, который те излучали. «Я тебя люблю!», «Давай дружить!», «Улыбнись!», «Поздравляю!», «Будь счастлив!», – фразы звучали, как директивы, оставалось только подчиниться». И, предсказуемо попадая в расставленные ловушки, личность стирается, затем исчезает, в результате мать с новорожденным превращаются в неодушевленные предметы: ребенок в бревно, а сама – в ведро.
«В палату заглянула медсестра, принесла маленькое испуганное попискивающее бревно, обернутое в старые тряпки».
«В какой-то момент девушке показалось, что она для персонала роддома – очередной предмет, вроде ведра. Существует регламент по его эксплуатации, и обещанный индивидуальный подход – просто отношение к ведру как к ведру, а не ковшику, или корзине. Наверное, только так, приняв их правила и превратившись в ведро, можно выжить (...)» .
Стремительно происходит утрата телесности:
«Тело словно принадлежало теперь роддому: над ним проводились различные манипуляции, значение которых порой даже не озвучивалось».
Человек лишается целостности, распадается на отдельные части:
«Раковин было несколько, рядом с каждой скотчем приклеили бумажные ленты с предписанием, кого и какую часть тела следует в них мыть».
Не за горами окончательный распад:
«Через пару дней она уже не воспринимала себя цельным человеком, скорее совокупностью разных функций: руки помогали приподняться с кровати, ноги переносили из точки А к точке Б, рот был проводником для больничной еды».
Неудивительно, что не остается никакой разницы между человеком-функцией и заводной китайской игрушкой: «внезапно на всю палату заиграл истерический канкан. Девушка от неожиданности выпустила ее из рук. Заяц конвульсивно запрыгал, ударился о стену, закатился за кровать, где колотился между плинтусом и плиткой до тех пор, пока не кончился завод». Органы чувств вытеснены информационным спамом и пиксельным изображением, подмены живого неживым становятся частью обыденности, а суррогаты социальной активности намного более приемлемы, чем деятельность, требующая живого контакта. Боксерская груша заменяет жену, книга, обрушив «рынок путешествий», становится технологичным навороченным фетишом потребительского рынка, заводная игрушка по крипоте сопоставима с неперывно орущим младенцем-дауном не в пользу последнего, а в церкви вместо икон ухмыляются и машут руками наподобие икеевских роботов мотивирующие голограммы. Все это лишь слегка высовывается за грань избитых представлений о мире. Хочется отметить немаловажный плюс: книге удалось сохранить цельность взгляда на картину мира, не распавшись на разнородные составляющие, как это чаще всего бывает в сборниках рассказов или стихов.

10. Мальчик и смерть
(Александра Николаенко "Небесный почтальон Федя Булкин")

Доперестроечные восьмидесятые годы, на дворе одряхлевший социализм. На триста с лишним страниц романа двое – бабушка и шестилетний внук-сирота. Действие происходит в Москве, частично на даче. Действия как такого нет, как нет его по большей части в жизни вообще, а есть повседневность в диалогах и внутренних монологах ребенка, в его рассуждениях, где ведущими являются темы о боге и смерти. Что логично: у бабушки бог всегда под рукой и на языке, а смерть хоть и не явно, но тоже всегда рядом. Но только взрослые свыклись с ее незримым присутствием, чтобы сделать ее фигурой умолчания, а дети пока не вполне освоили некоторых условных кодексов и бытовых кодов, в число которых входит смерть. По бабушкиной легенде умершие родители Феди Булкина (в романе причина смерти не уточняется) строят в небе «Град Небесный», поэтому отсутствуют, а все остальное достраивает Федино воображение. Название книги обусловлено следующим:
«Не доходят, конечно, газеты в Город Небесный! Потому не доходят они, что почтальонов их разносить нет! (...) Почтальоном нужно мне стать, только не как обычные почтари, а космическим! Буду на ракете газеты в Град Небесный возить. (...)А пока положу папе завтра к Богу в почтовый ящик газет. Пусть папе передает, раз почтальонов таких еще не придумал.
— Эх, Федя, Федя... Почтальон ты небесный... и смех и грех с тобой»
Мотив передачи газет на тот свет, также как и мечты о путешествии в «Град Небесный» ради встречи с родителями является лейтмотивом книги: автор неоднократно возвращает к этим идеям своего маленького героя. Надо полагать, что на детские фантазии возложена серьезная гуманистическая задача показать преемственность поколений, непреходящую связь с родителями и духовное единение родственных душ. Под знаком «momento mori» проходит львиная доля всех внутренних монологов и разговоров вслух мальчика с бабушкой, из которых вся книга и состоит.
«(...)не спится мне. Мешают разные варианты, какой же смертью умереть мне все-таки лучше? Много всяких смертей есть, вот на кладбище – на какую могилку ни посмотри, каждый там какой-нибудь своей смертью умер.
– Этот дядечка, как ты думаешь, какой смертью умер, бабушка?
– Видишь Феденька, сколько прожил он? Долго жил. Наверное, что от старости...
– Хорошо умирать от старости, как ты думаешь?
– А не знаю я, Федя. Всякая смерть – как рождение. Из одного мира в другой всегда трудно, и молодым, и в старости»...
Ну, как могла ответила: вопрос исчерпан. Но Федя не унимается:
««Все равно непонятно, какой смертью умирать лучше мне. Я бы, например, под скорую помощь попал... понимаете мысль? Там же сразу спасут, под такой-то машиной! У них для этого все приспособления есть! Тонуть или гореть не хочу. Это твердо решил я уже. Чтобы били больно – тоже не хочу. Под просто машину – тоже не согласен я. Потому что, когда под просто машину попал человек, значит, спешил куда-то, там, значит, ждали его и уже не дождутся. Видели мы с бабушкой такого сбитого. (...) Тоже не согласен я так умирать. Лежать умирать три года в постели парализованным, как сосед наш с десятого этажа» (...)
«Выбрал я, бабушка...
– Что выбрал, Федя?
– Никакой смертью умирать я не буду!»
Ну вот, наконец-то пытливый философ-танатолог делает правильный, во-всяком случае, здоровый вывод для дошкольника. Можно было бы облегченно вздохнуть, но нет – снова- здорово:
«Сколько, бабушка, как ты думаешь, уже людей до нас с тобой – хоть примерно — насмерть умерло, тысяч десять?
— Больше, Федя, конечно.
Все понятно мне лично с этим. Раз и навсегда, окончательно. Как я только раньше не догадался, как не додумался?! Значит, и я умру обязательно. Ни туда ни сюда не денусь от этой статистики. Ох не нравится мне эта история, ох не нравится».
Все прекрасно знают, это не новость, что рано или поздно наступает-таки момент, когда ребенок начинает осознавать конечность своего бытия. Это трудное осознание, но для здоровой психики и ее компенсаторных возможностей отнюдь не критическое. Иначе от невыносимости этой мысли все бы давно уже посходили с ума, но ничего, как видим, все живы-здоровы: случаи сумасшествия на этой почве достаточно редки. Здесь же озабоченность этим вопросом шестилетнего ребенка принимает фиксированный характер, потому как, кажется, ничего другое не занимает его мысли так, как это. И при том необходимо отметить, что речь не идет о каких бы то ни было психических девиациях, это вполне здоровый и местами жизнерадостный малыш. Но ему почему-то не надоедает снова и снова, от страницы к странице, от начала книги и до самого ее конца донимать себя самого, бабушку (а других собеседников у него нет) и читателя изматывающими и непрерывными разговорами о своей, бабушкиной и просто смерти как таковой:
«Это что же выходит, бабушка, с самого начала всё знала ты?
– Что всё, Федя?
– Что ты умрешь?! Это что же выходит, бабушка, каждый знает? Каждый к смерти приговорен?»
«Умираешь, да и все! Навсегда! Никаких тебе потом, понимаешь?! Каждый так живет, бабушка! Просто так живет, пожил – умер! И города нет Небесного! (...)Вот и ты умрешь если, бабушка, и тебя насовсем не увижу! И не будет больше ничего, никого, никогда! Понимаешь, бабушка?! Слышала?!
– Слышала...
– Ну так сделай, бабушка, что-нибудь, чтобы было!»
Надо сказать, бабушка – персонаж симпатичный уже тем, что она немногословна, практически бессловесна. Ее участие в беседах с внуком, в основном, ограничивается отдельными репликами и скупыми замечаниями. Все эти нездоровые разговоры она не пресекает, но и не поддерживает и уж точно не ею они инициируются. Внук же трещит непрерывно и практически на одну и ту же тему. Для шестилетнего в голове у него довольно много информации – сегодня, почти через сорок лет, далеко не каждый подросток среднего и даже старшего школьного возраста в состоянии расшифровать этот перечислительный ряд. Но эрудиция эрудицией, а любой пассаж, а как иначе, завершается любимой темой:
«А если был ты при жизни Колумбом, Магелланом, Гагариным, Менделеевым, Пушкиным, Бонч-Бруевичем – вечно будешь для человечества Магелланом, Колумбом, Гагариным, Бонч- Бруевичем! Менделеевым – навсегда! Вот тебе и бессмертие... Ладно уж... что уж тут... справедливо... хоть какое-то облегчение... Только...Радость какая тебе в этом бессмертии, если ты уже умер?!»
Что в Москве, что на даче, Федя, как заговоренный, отравляет себе и бабушке все удовольствие от жизни, продолжая канючить:
«На смерть лютую жить появился я. Все равно умру, хоть бы знать где, как? Не ходить туда, обезопаситься. Всякий случай предусмотреть...
– А ты знаешь, как умрешь, бабушка?
– Бог, Федь, знает.
– Вот ты, бабушка, с ним больше, чем со мной, говоришь, говоришь... Хоть спроси!»
Хорошо, от бабушки эти деструктивные разговоры отскакивают, как от стенки горох, другая бы давно уже на ее месте свихнулась бы, а она:
«Не придумывай, страх придуманный всякой страсти страше».
Кладезь народной мудрости - берем на вооружение. Но Федя последователен:
«Он ведь тоже невидимый! Потому и убивает убийца убитого, что подкрадывается незаметно! Как в Агате Кристи по телевизору одну девушку, пока она белье вешала, задушили... Шуркнет в подполе мышь, а как будто чудовище вскопошилось, ударит по крыше яблоко – как Америка уже на нас с бабушкой бомбу атомную сбросила».
Но все-таки более всего жалко не терпеливую, но зато живую бабушку, а растерзанную собаками кошку Пуню. Мне как читателю незрелому и с задержкой психического развития всегда жалко животных, а не людей, и даже неодушевленные, но наделенные мною же антропологическими качествами предметы вызывают больше сочувствия. Поэтому здесь невыносимое описание гибели зверя попало в точку. Но считать этот эпизод удачным и органично вплетенным в канву отношений главного персонажа и смерти я не могу. Мало ли у кого какие «точки». Какая-нибудь псевдонародная песня типа «Напрасно старушка ждет сына домой» или стишок «Шел по улице малютка, посинел и весь дрожал» выжали океаны слез у жалостливых, но недостаточно культурных для проявления здорового цинизма людей. Но это не значит, что это хорошие произведения. Формально этот эпизод вроде как необходим, ибо смерть родителей – это абстракция, поскольку ребенок ее не видел, не переживал и она фактически скрыта за красивой иносказательной метафорой «Град Небесный». А смерть любимого существа предельно и безаппеляционно конкретна (воздержусь приводить цитаты из текста, можете поверить на слово, что описание гиперреалистично, да еще и пропущено сквозь восприятие потрясенного ребенка). Но навряд ли бедное животное заслуживает такой жертвы – свою шарманку «помни о смерти» юный Федя завел куда раньше и задается он вопросом, в основном, о себе, что логично и объяснимо. Такой художественный прием как умерщвление зверя, включая безымянных соседских кроликов (рыба тоже считается, особенно если у нее имеется такое незабываемое имя как Мухтар) слишком уж прост в реализации и избит, поэтому производит такое же впечатление, как любой ходульный прием или образ – «general subject» вроде «бэк ту СССР» или неуловимого артефакта, например, какой-нибудь гребущей деньги волшебной лопаты, или влюбленного во что-то земное прекрасного ангела.
Кстати, по поводу «бэк ту СССР». Приведу цитату из текста – «сочинения» первоклассника Феди Булкина (по объему, прошу заметить, примерно такого же, как эта рецензия). В нем искусственным «наивным» языком семилетнего ребенка трогательно изложено все советское «евангелие» от победы над царизмом до современных Феде дней (напомню, что это начало 80-х, андроповщина):
«Но потом пришел Дедушка Ленин, какой делал из хлеба чернильницу, писал молоком, жил в шалаше и детей любил, и открыл людям правду, что бога нет, люди все от обезьян происходят, и можно теперь спокойно царя убить, кому хочется. Все же люди давно уже хотели царя убить, только бога боялись, а когда узнали, что его нет, слава богу – сказали, обрадовались и царя наконец-то казнили, и всю семью его казнили, от радости. Аврора выстрелила, и произошла Великая Октябрьская Социалистическая революция! Землю порезали поровну и отдали, власть тоже поровну и отдали. Так наступил мир на всей земле, белых прогнали красные люди (...) и теперь, когда отгрохотала Великая Война Отечественная, и мы фашизм победили, во дворцах живут только справедливые, народным голосованием, а не богом никаким избранны. Вот и у нас тоже есть такой дворец, «Дворец Юных Ленинцев» называется, куда я хожу на секцию конструирования, бесплатную».
Ну, понятно, что бесплатную, платные появятся еще не скоро, откуда Федя только знает об этом, не иначе, предвидит. Как, видимо, предвидит и правильное понимание темы любви к родине, которое тоже, увы, даже невзирая на сконструированный (секция конструирования помогла) наивный пафос, не что иное, как все те же нещадно эксплуатируемые в нашей лирической попсе, «цепляющей» за все места посетителей БКЗ по государственным праздникам, паттерны под названием «это все мое, родное»: «Есть солдаты, они погибают в бою за Родину. Не за всю, которая МАТЬ, а за маму. Даже бабушка, хоть такая досталась не новая мне уже, несговорчивая и с палочкой, тоже родина мне, и дача моя! Наше место с бабушкой, где купаемся мы, – от верху с ней тропинку вниз удобную протоптали. Мой сарай здесь и бабушкин! Наши грядки! Ведро мое и парник! Я врагу ни полстолечко, ни шажка ступить не дам за нашу калитку».
Правда, лирико-патриотический пафос Феди в сравнении с темой смерти, на этот раз героической, скромен:
«Все же думается мне, бабушка, человек молодым умирать лучше должен. Лучше должен молодым, героически! На войне, например, под танками, комсомольцем! Или, если нет войны, к сожалению, тоже можно умереть вовремя и в мирное время. Совершить какой-нибудь подвиг, спасти из огня старушку беспомощную, сам сгореть. Чтобы добрым словом вспоминали люди тебя! Молодым вспоминали, да, бабушка? Что до старости-то тянуть?»
«Так что твердо решил я так, бабушка, умереть молодым. Например, как Павлик Морозов, то есть Павка Корчагин, бабушка! Или Зоя Космодемьянская! Или как Пушкин Александр Сергеевич на дуэли»…
«Не хочу в школу в следующий понедельник я. Никогда туда не хочу... не хочу совсем... Может, даже и умереть бы лучше мне, чем опять»...
«Хорошо-то как умирать, тепло под одеялом, уютно... Что-то там копошится уже и на кухне бабушка, видно, в храм собирается, записку о мне успеть передать».
Успокоим, что ничего плохого не произойдет: все живы. Так что на этот раз читатель может спать спокойно – на второй странице. Если, конечно, он такой же черствый, как я. А если, наоборот, чувствительный и сентиментальный, то проливать слезы умиления при чтении всей этой милоты он (скорее, она – почему-то кажется, что такой текст должен покорить аудиторию пожилых женщин за сорок) просто обречен. Но, как сказано выше, это не всегда является показателем хорошей литературы. Скорее наоборот. В романе при блестящем владении речевыми стилями и отличном слухе чувствуется острая нехватка воздуха. Довольно трудно выносить все это препарирование детской психики в обществе терпеливой бабушки и мертвых душ мамы с папой, «небесных строителей». Такой анатомический театр на очень больших и серьезных любителей детей и рубрики «нежный возраст» в газете «Моя семья». Предыдущий роман был про подростков, и вот там все недостатки этой книги выглядели достоинствами. Но язык и характерные особенности уходящей натуры московской речи одинаково хороши и там и там. Это то, что бесспорно удается автору, обладающему редчайшим речевым слухом:
«Но никто не погибли».
«хотел, пока тебя еще не было, показать Мухтару Москварику».
«Я с той девочкой, когда маленький был, один раз подружиться у их забора стоял».
«Мы и так и сяк ее с бабушкой веточкой куркаверкали, а она только запятой скрюкоженной шлепает, лапки в брюшко свела, да и все».
«Они, Федя, банки железные не прогрызят».
«Все собаки излаялись, об доски обклотились!».
Такие слова хочется во рту перекатывать, а строчки с ними перечитывать. Но чем дольше читаешь, тем больше чувствуешь, что тебя будто потихоньку душат маленькой такой, вышитой крестиком подушечкой.

11. Комик жизни в похоронных ботах
(Антон Секисов "Реконструкция")

Похоронные боты дал герою погонять сосед по съемной квартире, который успешно занимается ритуальным бизнесом и продвигает среди наших отсталых в этом деле граждан, готовых зарыть родню в огороде, передовые похоронные технологии. Прикольно, и на подобном жире можно было бы держать читателя столько, сколько нужно, принимая во внимание умение автора находить яркие детали и пользоваться ироничным языком:
«Пухлые белые руки, колбасами разложенные на столе».
«Возле подъезда носился пустой чёрный пакет, создавая тревожную атмосферу».
Как говорится, ничто не предвещало. Первая половина текста еле заметно движется, практически стоит на месте, будто не хватает лошадиных сил наконец с нормальной скоростью последовать по маршруту, куда надо. Нескоро выяснится, что, оказывается, это делается неспроста, чтобы время протянуть, потому что никакого маршрута с конечной точкой прибытия на тот момент, похоже, и нет. Водитель, в смысле автор, не знает, куда ему податься – маршрут, как говорится, не построен. Поэтому неизвестно для чего имеет место симуляция деятельности. Но все равно уж лучше бы она и дальше происходила в том же духе. Потому что первую часть текста про задрота с фляжкой бухла в кармане вполне можно терпеть, пусть даже в его жизни, кроме этой фляжки и сидра с чечевичной котлеткой в веганском кафе, ничего не происходит. Но зато там хотя бы пока дальнейшие претензии не очевидны. Неуспешный инфантильный стэндапер, то есть унылый комик, несмешно шутит, поэтому с карьерой неважно, живет на съемной хате, деля ее с амбициозным монстром похоронных дел, понаехавшим из Калуги хоронить Москву. У грустного комика личной жизни никакой, так что на безрыбье первое же знакомство в баре с пьяной подругой тут же является судьбоносным и роковым. На другой день для начала они идут на идиотское мероприятие – средневековую ярмарку с ряжеными гоповатыми рыцарями-реконструкторами; там между комиком и гопником вроде как происходит какой-то неочевидный кофликт, который даже трудно разглядеть в тексте, состоящем, в основном, из бесконечных рефлексий и самокопания. Дальше следует вялое чередование скучного стендаперства, где все зрители сидят с козьими мордами, столь же зажигательного, как и неудачные шутки, секса с новой знакомой, созерцания бабок с палками в парке, болтовни ни о чем с соседом-похоронщиком и коллегой по шутовским делам, пересказывания снов и перманентного отхлебывания из фляжки «целебной настойки». Вся эта рутина протекает на фоне озабоченности героя тремя темами: преследование его реконструкторами неизвестно за что, «испепеляющая» любовь к подруге, с которой он всего пару раз не особо феерично поспал, и здоровье бабки – не из тех, что бегают с палками в парке, а своей собственной. Ну что ж, хотя бы это похвально:
«бабушку надо проведать. Как бы от этих переживаний с ней не случился удар, не отнялось туловище. Кто, кроме меня, сможет ходить за ней, подавать утку?»
Причем разговор взрослого тридцатилетнего парня с бабушкой наводит на мысль, что вряд ли он сдюжит даже насчет утки:
«от последних слов бабушки что-то ослабло в моей душе, какой-то очередной механизм надломился, и я заговорил севшим голосом, который на середине сменил детский беспомощный писк: «Бабушка, я не понимаю, зачем они меня мучают!». И вот только тогда на глазах появились слёзы. На обоих глазах».
А бабушка утешает великовозрастного дядю так:
«Сашенька, ты ведь сам себе всегда проблемы выдумывал. Всегда всё усложнял. (...) Скажи этим мальчикам, которые тебя караулят в парке, что ты не сделал им ничего плохого. Спроси, зачем они это делают. Может, у них не всё в порядке в семье. А может, ты кого-то обидел, а сам не заметил. С тобой такое бывает, сам знаешь. И самое главное, на всякий случай извинись, даже если считаешь себя правым – от тебя не убудет. (...) А с товарищем из органов говори очень вежливо, скажи, что ты не шпион и не разведчик, что ты этого не умеешь ничего. И обязательно извинись и перед ним тоже. Хочешь, я сама с ним поговорю?».
Все остальные половозрелые дяди тоже ведут себя в том же духе. Вот диалог с другом, рядом с которым обсуждаемая подруга:
« – Что делать с такими грудями, завязать их вокруг шеи как шарф? — я спросил его, наклонившись к самому уху.
– Ты отлично знаешь, что делать с такими грудями, не ври! – он ткнул меня пальцем в ребра с несвойственной ему грубостью и стал что-то плести про женскую физиологию. От его нелепых рассуждений (как будто о женской физиологии рассуждал третьеклассник) во мне проснулась страшная похоть, и я стал набирать сообщение Майе».
А вот разговор, подслушанный героем в веганском кафе:
«я вынужден был слушать, что они говорят между собой. Разговор был в точности вот такой:
– Ребята, мы же веганы?
– Да, мы веганы.
– Мы же все здесь веганы?
– Да, мы здесь все веганы.
– А что насчёт тебя, ты веган?
– Нет, я ем яйца.
– Почему? Ведь яйца – продукт животного происхождения.
– Я понимаю, но мне очень нравится их вкус.
– Нет, веганы не должны есть яйца, ты понял меня?
– Да, я понял, не буду их есть».
Книга о придурках, написанная в жанре идиотизма, не самое худшее чтение. Во-первых, это смешно, если выкинуть все рассуждения о смысле жизни и глубокомысленное пересказывания сновидений, а во-вторых, можно ассоциировать героев с собой, за что мы и любим такие книги. Поэтому пока что разделим с героем навалившуюся на него неразрешимую проблему, куда деть найденные в шкафу трусы забанившей его во всех сетях подруги. Вот он, подобно буриданову ослику, мечется между двумя мусорными бачками с трусами в руках, не зная, в какой из них их лучше засунуть, и не подозревает, что вот сейчас в этот драматический момент он станет жертвой разбойного нападения подстерегавших его коварных бомжей, монахов-францисканцев:
«Мало того что я позабыл, в какой бак зарыл трусы, ещё и мои худшие опасения подтвердились. Над одним из контейнеров стояла сгорбленная худая фигура в капюшоне мышиного цвета».
Наконец-то к середине книги наступил долгожданный переломный момент, когда маломощная колымага попыталась разогнаться и понеслась по кочкам – значит, теперь проблемы типа «у меня разрядился айпод в вегетарианском кафе, где я покупаю свои любимые чечевичные котлеты» закончатся и начнется серьезное действие. Лучше бы не начиналось. «Эти ряженые выследили меня, спланировали покушение. Энергия рыцарей-реконструкторов заслуживает лучшего применения. (...) А эти люди в расцвете сил тратят время, чтобы ловить и наказывать малоизвестного комика за то, что назвал ряженых идиотов ряжеными идиотами».
И вот «две серые тени держат меня за ноги, и ещё одна серая тень колет мне что-то шприцем».
Ну и понеслась душа в рай. Дальше читателя ожидают: бесчисленные зловещие фигуры в серых капюшонах с факелами, костры, секты сатанистов и прочей нечисти, кишащей на заброшенном заводе «Фрезер», где приносят в жертву маленьких детей и добропорядочных граждан, фигура двухголового черного рыцаря на бледном коне, великаны в пыльных одеждах, подпоясанных веревками, ритуалы со свечами в мрачных подземельях заброшки, черная статуэтка из Португалии, в которых живет дух прекрасной дамы, «открытие», что «рыцарские приблуды – просто прикрытие для какого-то сатанизма». Одним словом, все дальнейшее содержание исчерпывается цитатой:
«в круге горит костёр, и тени в капюшонах ходят вокруг с факелами». Ну, тут и добавить нечего, кроме сакраментального «а вокруг мертвые с косами стоят – и тишина». В общем, читателя ожидает много завлекательного. А вишенка на торте – это та самая как лошадь пьющая подруга, с чьими трусами герой метался вокруг пухто и у которой из старого лифтона, так как он порвался, вылезла проволока. Она оказалась ни много ни мало вот кем:
«Старый завод, в котором, получается, живёт Майя. Она представляет собой что-то чудовищное. Майя — демон из древнего мира, которому нужен я».
Вот оно как!
« – Орден поклоняется прекрасной даме. И эта прекрасная дама тебя выбрала. Ну как бы это сказать… Медиатором. Чтобы через тебя с членами ордена говорить. (...) Называй её для простоты богиней».
Вот так занесло дребезжащую тачку из канавы! Прямиком, того не подозревая, на дурацкие сайты для копирайтеров типа «Мэри Влад», где в шуточной форме перечислены все самые избитые и ходульные графоманские сюжеты начинающих авторов. Весь вышеперечисленный состав ингредиентов для графоманского варева просто взят оттуда один в один. Почему так вывернуло рулевое колесо, нам остается только гадать – видно, скользкая дорожка попалась. Зато мне хоть более или менее стал понятен распространенный интерес к брутальным маскулинным писателям, которые могут предъявить читателю, например, опыт военной службы. Потому что герои, жрущие чечевичные котлетки под настойку из травок и сидр в веганском кафе и парящиеся проблемой, как бы половчее выкинуть трусы любимой женщины в пухто, его вызвать точно не могут.

12. Слова и музыка народные
(Влад Ридош "Пролетариат")

Неминуемый рубикон производственного постмодернизма был перейден несколько десятилетий назад, а перед этим в отечественной литературе удельный вес производственных романов перевешивал всю тощую охапку других жанров вместе взятых, включая книги о войне. А если сюда еще прибавить и мегатонные семейно-производственные саги типа «Семьи Рубанюк» толщиной с автомобильную шину, а потом всю эту массу сбросить в мировой океан, то наступил бы всемирный потоп. Позже производственные темы пошли на убыль и прежде мощный сокрушительный поток вообще иссяк. «Подвиги» и «чудеса героизма» утратили клишированный статус «трудовые», начав произрастать и мутировать на постиндустриальном гидропоне фэнтэзийных и каких угодно других сюжетов, а слово «завод» или «фабрика» для нежных потребителей всяческого крафта последние 12-13 лет ассоциируются не с производством, а исключительно с торговлей хэндмэйдом и фалафелем в лофтах, расположенных в бывших промышленных корпусах. Передовики советских производств и рабочих династий юрского периода вымерли естественным путем, а их потомки в своей массе опланктонились или люмпенизировались. Летом на опенэйре я познакомилась с рабочим Кировского завода лет тридцати, и этот факт меня обескуражил, будто передо мной стоял дореволюционный путиловец.
Роман «Пролетариат» резко распахивает перед читателем ворота заводских проходных, за которыми бурлит, выделяя сероводород, скрытая от посторонних глаз жизнь крупного промышленного предприятия современной России, маховик которого приводится в движение коллективным усилием современных рабочих. И в этом больше интриги, чем в навороченной социальной антиутопии или киберпанке, состряпанном по мотивам компьютерной игры. Ощущение от прочитанного такое, будто внезапно открылся люк паровой машины и горячий пар ударил прямо в лицо. Но книга не только обжигает, но и является противоядием, мощным антидотом против заблуждений, благоглупостей, скудоумия, дезинформации и пустых и необоснованных надежд на что бы то ни было, кроме личного индивидуализма. Этот эффект не является результатом авторской художественной задачи, работая автономно и даже, возможно, параллельно замыслу и промыслу.
Сохраняя формальную структуру физиологических очерков, книга, бесспорно, является романом по сумме практически всех позиций, присущих большой литературной форме. Героем этого романа является молох, чудовище – коллективное тело разновозрастных людей, работающих в одной бригаде, то есть не метафора, а биологический живой организм, пьющий, жрущий, по-животному чадоцентричный и похабный. Его, так сказать, физиология и высшая нервная деятельность отсканированы тут подробно, как на МРТ. Бесстрастность – отличительная черта романа. Вы нигде не найдете а) осуждения, б) неприязни, в) симпатии, г) сочувствия – ничего личного. Никакой «призмы» авторского отношения ни к речи, ни к поступкам изображенных лиц: хватит уже нам и холуйского умиления гегемоном, и снисходительного сочувствия к его серости и сирости, и собственной растерянности перед хамом. Полностью отсутствует здесь и заявленная в аннотации озабоченность и даже, как там сказано, «боль» за «перспективы рабочего движения в стране». Всяческая «озабоченность» и «боль» по этому поводу всегда была модным трендом у поэтов-леваков, сидящих на грантах и не вылезающих из европейских университетов, которые никаких рабочих в жизни в глаза не видели, кроме как на советской плакатной ретропродукции. Любой такой «озабоченный рабочим движением» культурный деятель, окажись он в той среде в качестве выступающего поэта, был бы сразу опетушен и собирал бы очки по карманам.
Среди персонажей есть старые, молодые и люди среднего возраста. Поколенческая пропасть между тридцатилетними и пятидестилетними огромна: в плотном разговоре на две с половиной страницы «молодых», обсуждающих игру в танки, «старший» вот в буквальном смысле не понимает ни одного слова – с тем же успехом они могли говорить на каком- нибудь тарабарском языке.
«Команда попалась полный пиздец. Друг за другом ездят, мешают, короче, как кроликов, нас перебили (...). А потом, знаешь, решил попробовать артой поиграть. Непривычно так, но прикольно. Команда подобралась нормальная. Пара танков базу прикрывает, двое с боков засветили. Ну я и въёб.
Пока они говорили, в курилку зашёл Лёлик. Сел, закурил, закурил и вторую, слушая их разговор и явно не понимая, о чем речь (...)
– Слушайте, ебать, господа офицеры, давайте уже про жопу, что ли, а то всё танки да танки. Заебали».
На самом деле эта пропасть мнимая и разницы между этими людьми никакой нет. Они все, независимо от поколения, принадлежат к одной и той же формации, которая определяется не возрастами и не опытом, а органической видовой общностью установок, ценностей, а главное, объектов агрессии, механически направляемой, как пушечные жерла, на все, что находится за пределами их коллективного разумения и на что не хватает разрешающей способности разума. Агрессия является основным средством единения, общности и сплочения и универсальным инструментом взаимодействия со всеми проявлениями окружающей среды. В эту среду входят: пьянки, секс, семья, дети, предельно суженное и тесное, транслируемое телевизором информационное пространство, отношение к правительству в лице президента и культурным составляющим в лице звезд шоу- бизнеса, личные связи, живодерство, гомофобия, убогий людоедский патриотизм и, наконец, способы и средства физиологического и вербального общения. Насчет последнего скажу следующее. Речевой поток коллективного голема похож на человеческий ровно настолько, насколько сам этот крысиный король похож на людей. А неразрешимый парадокс заключается в том, что это как раз и есть люди. Чтобы в этом убедиться, не обязательно устраиваться на завод и вариться с ними в одном котле; для этого даже не надо вставать с дивана: вполне достаточно открыть известный контактовский паблик «Одноклассники ругаются» – сразу попадешь, куда следует, и это многих вернет с небес на землю.
Речевой поток романа – это практически документальная калька разговорной речи коллективного тела – центральных механизмов его общих речевых систем, функционирущих внутри одной социально-культурной формации (какими именно общими признаками и интересами она определяется, смотри выше) в рамках крупного промышленного русского города в 2009 году. Приводимые цитаты – это обычный шумовой разговорный фон, примерно как непрерывно включенный телевизор в провинциальных парикмахерских класса D.
Приведу произвольный полифонический ряд, не уточняя, кто именно высказывается, так как это неважно. Вот о чем говорят и что обсуждают члены бригады.
1. Гомофобия.
«если уж говорить о пидорах, то лучше, чтоб в детстве пизды дали и всякой хуйни бы в голову не лезло. А то так вот балуют, а потом такие детки вырастают и думают, что всё можно. И наркоту можно, и в жопу долбиться можно.
– Блядь, начали про пизду, закончили про жопу!».
«Где-то мне попадалось недавно, что вот, типа, быть пидором – это болезнь и всё такое. С пониманием там надо и всё такое. С каким нахуй пониманием? Вот и приведёт такое понимание, ебать, потом к тому, что ты рассказываешь. Просто пиздить надо! А лучше куда-нибудь в шахту или на рудники, нахуй! Наработается до потери пульса, и некогда будет о всякой хуйне думать! Толку от него для общества всё равно никакого. Семью создавать не хочет, детей рожать не хочет, ну значит, пусть идёт работает на благо общества!».
Тема гомофобии во всех случаях тесно сплетается с нетерпимостью и агрессией не только на словах. Женский коллектив пишет начальнику цеха донос на лесбиянку, влюбившуюся в подругу, требуя ее увольнения. Молодого члена бригады, который сдуру сболтнул лишнего по пьяни, тут же зашкваривают по зоновским понятиям.
2. Животный чадоцентризм.
Показательно, что главная предъява, которая призвана оправдывать жестокость в отношении меньшинств, всегда следующая: «Семью создавать не хочет, детей рожать не хочет, ну значит, пусть идёт работает на благо общества!». Именно чадоцентризм в этой среде всегда абсолютно и безусловно сакрализируется и служит оправданием любой жестокости и пакости. Вот за бутылкой водки и «шашлычком» (это у всех главная радость жизни) происходит «задушевный» разговор женатого сына с отцом:
« – В общем, не может она детей иметь.
– Ёб твою... (...)
– Что, вообще никакого толку?
– Был бы толк, пили бы сейчас за сына... (...)
– Ммм. А как же! Стало быть, развод...
– Угу. Без детей семья — не семья. Потрахаться я себе и так найду.
– Ну слушай, а как добро будете делить? Квартиру там, машину...
– А чё делить? Квартира-то тебе по документам принадлежит, а машина – Сашке.
– Ну ты жук! Значит, квартиру – на отца, машину – на брата...
– Как учили.
(…)Так что же, говорит, ты меня вот так просто из дому выгонишь и всё? А как ты хотела, милая? Квартиру тебе отдавать? Ага, щас! Родила бы мне ребёнка, другой разговор, а так нахуй ты нужна!(...)
– Да какая семья? Какая без ребёнка семья? Без ребёнка семьи нет».
Тут все одинаково единодушны и как заговоренные повторяют эти заклинания на все лады, заговаривая все свое свинство одновременно: пьянство, пакости, измены, всякие непотребства, отсутствие интересов. Любящий дедуля, только что доставивший с прогулки внучку к обеду, возвращается на улицу с куском колбасы для приманивания маленькой собачки, которая их облаяла, расправляется с ней, ударив об угол, и присоединяется к обеду. Другой, непрерывно делающий на работе гадости всем, у кого нащупал слабину, также оказывается любящим папашей, при этом продолжая поступать как законченная сволочь:
«Да вот подумал, дочка у меня уже совсем большая. Десять скоро. (...) Маленькая была, нассыт там, бывало, или что, так я и убирал. Своё же, родное.
– Так у тебя ж ещё старшая есть!
– Да нахуй она мне не упала! Старшая... Это моей от первого брака. Мне она никто. Тупая как пробка. Вроде в Новосибирск уезжает, поступать куда-то хочет, пусть съёбывает! Мне она неинтересна. Я даже готовлю когда, ставлю на отдельную полку в холодильнике. Вот это, говорю, для дочки, трогать не смейте! Если что-то вкусное куплю, тоже туда».
Чадолюбие, как видим, отлично оттеняет разные виды скудоумия и бытового мудачества.
3. Пушкин.
Папаша-пакостник время даром не теряет, организуя просто так, от нечего делать, травлю немолодого рабочего, за то, что тот имел несчастье выбиться из стаи, персонифицироваться - издал свою книжку стихов, что, в принципе, на большом предприятии случается.
«– Да, я когда читал твои стихи, Поэт, просто охуевал. Ты под чем их пишешь? Я просто не знаю, что надо употреблять, чтоб такую хуйню писать.(...)
С другого конца ряда Кислый, грузный коренастый мужик, спросил:
– Поэт, ебать, а вот на каком основании ты считаешь себя поэтом? Я тоже твои стихи читал. Ну это хуйня чистой воды, бред сивой кобылы. Вот Пушкин, – сказал он, подняв вверх указательный палец, – это поэзия! Там читаешь, и сердце радуется. И мысль ясна, и рифма приятна. А у тебя — ни уму, ни сердцу».
Пушкин - это тоже универсальный и широко применяемый стратегический прием и аргумент в спорах о культуре - нечто вроде волшебной палицы. Любит народ культуру: недаром настоящая культура всегда глубоко народна, как телевизор. Поэтому народ не обманешь: он телевизор смотрит.
4. Цой и развал Союза.
Вот Цоя, например, сразу раскусили:
«Он же агентом госдепа был! Чё ты, не смотрел, что ли? По телеку показывали даже программу про него. Там все тексты чётко выверенные были. Думаешь, он их писал, что ли? Ага! Хуй там! Сам-то он писал всякую хуйню типа «Алюминиевых огурцов». Вот его тексты! Написанные под наркотой и не понять о чём. А потом им просто заинтересовались, когда среди молодежи популярен стал. А молодежи много не надо! Они такие же, как он, обдолбанные, на его концерты и ходили. Ну и вот. А потом его просто сделали агентом влияния. И там уже пошли все эти «перемены». Такие вот Союз и развалили».
5. Прочий шоу-бизнес и продажа родины.
Цою, можно сказать, еще повезло в отличие от Шевчука с Макаревичем:
«там вон этот... Шевчук, ебать его! Так он несёт всякую хуйню! Не скрываясь! Там ему президент не нравится, ещё что-то. Ну ему-то я бы прям с ноги как уебал!
Пельмень изобразил в воздухе поставленный удар ногой.
– Да Шевчук вообще шалава! И Макаревич такой же! Хули, денег за бугром дали, они и горазды! – подхватил Фёдор.
– Не, я вообще, нахуй, не понимаю, как, блядь, за бабки можно Родину-то продавать! Не пойму и всё! Блядь, ну вот же нормальные мужики! Вон Сукачёв! Блядь, вообще заебатый мужик! Он на всём, на всём, блядь, играть может! Показывали вот по телеку (...) или этот там, Лепс! Вот это голосина, ебать его в рот! Там про него все, и Лещенко, и Кобзон говорят, что таких голосов хуй найдёшь...».
Ключевые слова – «написанные под наркотой и не понять о чём». Это точная формула, против которой не попрешь: в ней причинно-следственная связь взаимозаменяема: то, что «не понять о чем» – «написано под наркотой». И наоборот.
Второй ключевой вопрос вопросов, по сравнению с которым вся фальсифицированная русской литературой риторика, приписываемая народу обкуренными классиками типа «что делать?», «кто виноват?», «кому на руси жить хорошо?», «когда же придет настоящий день?» и т. д. – несерьезный детский лепет: «не, я вообще, нахуй, не понимаю, как, блядь, за бабки можно Родину-то продавать! Не пойму и всё!». Этот вопрос даже без ответа хорош, он звучит, как песня, а песня – душа народа, поэтому в нем прекрасно все.
А почему это все так ложится на душу, как родное, так потому что это все родное и есть. Это матрицы, в которых закодированы, как писали при социализме, «надежды и чаяния» русского пролетариата, весь пафос и скудоумие, духовность и и люмпенство, вся его история и пещерная конспирология. Эти матрицы неизменны независимо от государственного строя и производимого товара на душу населения. Позолота вся сотрется – свиная кожа остается. Потому и ложится на душу, что мотив знакомый. Да и слова тоже. Слова и музыка народные: «Америкой правят евреи.(...) И вот эти самые евреи и управляют всем. А как численность людей сократить? На Ближнем Востоке – войны, в Европе гомосексуализм. (...) Конечно, они и поощряют однополые браки и гей-парады. И на Россию всё время нападают – типа, у нас тут свободы нет. А получается-то, что свобода – это гей-парады, вот тебе и подмена понятий».
«Я вон смотрел тут недавно по телику «Военную тайну». (...) Всё так и есть, воевать против России они не могли, вот и придумали. Рок-н-ролл, пепси, секс, наркотики, вся эта хуйня, от которой у нас кипятком ссут.
– Уроды, блядь! – распаляясь, почти выкрикнул Субарик. – А ведь в Советском Союзе всего это не было! Ни наркоманов, ни пидоров этих ебаных, ничего. Ну Высоцкий, говорят, на игле сидел. Ну так то паршивая овца!
– А все восхищаются им, – добавил Старшой. – Правильно, хули, за рубеж съездил, насмотрелся, вот тебе и пожалуйста!».
Сегодня рабочее коллективное сознание представляет из себя мешанину из обрывков телевизионных передач, сарафанного радио, жестоких и в высшей степени аморальных социальных установок, убогих суждений и дикой конспирологии в отношении любого без исключений внебытового контекста. В книге все это показано с позиций беспристрастного дистанцированного анализа, а одна-единственная попытка подвести под поражающую воображение картину оправдание, показав подобие проблеска рабочего сознания, выглядит, так скажем, не очень убедительно:
«Ведь, если серьёзно, если не дурачиться, то хочется повеситься, нахуй. С этой ебанутой работой, с ебанутым начальством, которое само нихуя не шарит, но ебёт нас так, будто это наша вина, что старое оборудование и что механики долбоёбы. И вот смотришь на всё это блядство и думаешь: а нахуй бы нужна такая жизнь?»
По приведенным здесь цитатам можно подумать, что людям на работе делать нечего, поэтому они целыми днями только и делают, что ведут беседы и жрут. Однако производственная линия здесь очерчена достаточно четко: читатель сможет войти в курс дела, даже если он далек от тяжелой индустрии – это именно производственный роман, где формальные законы жанра и техническая интрига соблюдаются и имеют завершение. Но помимо формальной задачи здесь есть сверхзадача, без которой не может быть серьезной литературы. Это язык и речь, речевые системы коллективного голема, через которые производится сканирование основных срезов мышления и первобытного сознания монстра малоинвазивным способом, без большой калечащей хирургической операции вроде распиливания черепа.
Для снижения нейрохирургического пафоса предъявим автору, что он написал недостаточно идейно выдержанное произведение, так как не показал нам положительные качества рабочих, которые не смогли проявиться из-за плохо продуманной воспитательной работы со стороны трудового коллектива. А вот раньше на заводах происходила перековка кадров, и всякие пьяницы, тунеядцы и отщепенцы под влиянием партии и комсомола перевоспитывались и становились передовиками и ударниками социалистического труда. Но вот только это имеет отношение не к реальности, которая осталась в прошлом, а к литературе соцреализма, при помощи которой можно организовать всемирный потоп. А вот подобный опыт осмысления современного рабочего класса (хочется сказать «деклассантов») на сегодняшний день в нашей литературе является уникальным.

13. Видимость в мутном воздухе. Туманы и мгла
(Дмитрий Дергачев "Папиросы")

Чрезвычайно странный вводящий в оцепенение текст, депрессивный и завораживающий, как какой-нибудь коматозный дарк-джаз в духе «Bohren und der club of gore».
По сути это болезненный обстоятельный авторепортаж с разделительной полосы, отделяющей безлюдное рабочее предместье, малознакомую бедную городскую окраину от мира мертвых, который на самом краю двоемирия сливается с реальностью и втягивает ее в себя. Признаки бытовой реальной жизни предельно предметны и даже промаркированы не в переносном, а в буквальном смысле – описаны детально, как при плановой инвентаризации в какой-нибудь конторе, и пронумерованы:
«В семь часов вечера на шестом трамвае рабочие едут из фабрики номер пятнадцать с красной звездой над воротами в пивную номер четыре с двумя красными раками над входом, и заказывают пиво. Они стригут свои волосы в расположенной рядом с пивной парикмахерской «Ампир», также имеющей свой номер, и моются в третьей бане. С сомнением рассматривают они винные бутылки на магазинных полках: No. 5 Саперави, No. 11 Чхавери, No. 19 Твиши, производства тбилисского завода номер 11. Кривятся – номера портвейна вызывают у них больше доверия. На каждом предмете поставлен номер, и тела рабочих размечены цифрами и пунктирными линиями, как туши предназначенных для разделки коров в поваренных книгах. И головы рабочих разделены под волосами на разные отделы, как головы фарфоровых истуканов в кабинетах старинных докторов френологии».
Казенная штампованная конкретика, точные инвентарные номера, закрепленные за каждым видимым предметом, вещью или осязаемой сущностью – это спасительные зарубки, за которые изо всех сил пытается уцепится человеческое сознание в стремительно ускользающей бытийственности, все глубже втягиваемой в воронку небытия и полного забвения. И именно поэтому здесь так резко наводится оптика на множество окружающих малозначимых объектов, частностей, деталей, а также действий, на которые в обычной повседневности не фиксируется внимание и взгляд чем-либо занятого или погруженного в себя человека:
«Чайники ставятся на огонь, бутылки достаются из карманов, расстилаются газеты, режется снедь, варится картофель и макароны. В примусы доливается керосин, в печки подбрасываются дрова и уголь, взгляды кидают на газовый счетчик. Гудят радиоприемники, хлопают фрамуги и форточки, вертятся ручки граммофонов и патефонов, свистят гармони, чистится обувь, вытряхивается мусор из карманов, подбираются упавшие копейки и гребенки. Те, кому это необходимо, точат свои опасные бритвы. Отточенные бритвы кладутся на полочки над умывальниками или в карманы. Следующим утром мажут щеки мылом, глядя в обломок зеркала, или в зеркало целое. Хлопают по щекам зеленым одеколоном, хлопают подтяжками. Зажигаются примусы, газовые горелки и папиросы. Фабрики гудят. Едут и скрежещут трамваи».
Подробная по-бухгалтерски точная инвентаризация повседневной рутины, привычного ряда действий, стереотипных бытовых ритуалов и предметов бедного советского быта напоминает художественную эстетику московских концептуалистов, особенно И. Кабакова, а сумеречная скудная колористика и атмосфера окраинных локаций и ее вялых обескровленных ритмов, лишенные всяческой ностальгической поэтизации, похожа на рассказы 30-х годов советского писателя Юрия Германа; их атмосфера визуализирована в скупой черно-белой эстетике кино А. Германа значительно позже, лет через 50.
В тексте множество примет ныне ушедшей натуры: пустая концертная площадка в парке, уродливые гипсовые статуи с отбитыми руками, деревянные бараки, керосинки, пивная, газетные киоски, тир, керосиновая лавка, тусклый привокзальный буфет, духовой оркестр с помятыми трубами, трамвайная вагоновожатая с билетной катушкой:
«Переходя из улицы в улицу, я попал в конце концов на маленькую площадь, где расположен был рабочий клуб, с колоннами и фронтоном, украшенным звездой и гипсовыми лавровыми листами. Перед клубом стояли скамейки, и на одну из них, оглядевшись украдкой, я сел». Все напоминает старые архивные снимки, на которых изображены знакомые места, но иные до неузнаваемости. Само время здесь замерло, сломалось, как неоднократно попадающиеся нам на глаза разобранные на части сломанные часы, хранящиеся в коробке, хоть точно указан год, 1963.
Человек после смерти отца переехал жить в доставшуюся ему освободившуюся комнату в деревянном бараке на окраине. Там почти нет вещей, только кровать и шкаф. На общей кухне, которая всегда пустая, он по утрам кипятит чайник. Предельно аскетичный быт, чай без еды, отсутствие дел, каждый день отключают электричество с вечера до полудня, вставать темно; жизнь утратила какую-либо структуру, и он бродит по незнакомым почти безлюдным замусоренным улицам, на карте напоминающим части свиной туши, будто в чужом мире, ищет магазин или буфет, едет в холодном пустом трамвае, не знает, где заправить баллон с бытовым газом, хочет купить керосинку, но почему-то не покупает, хочет поехать куда-нибудь на море, но не едет, хотя уже и пришел на вокзал. Отчужденность, изоляция, неприкаянность, бесприютность; местность день ото дня не становится знакомой, а становится все более чужой, скучной и холодной.
Человек переодевается в старое отцовское пальто, чтобы ничем не выделяться на фоне местной равнодушной обыденности, стать ее никем не замечаемой частью, слиться с нею, сделаться невидимым. Метафорический ритуал с переодеванием полностью реализовывается, вплотную приближая к пограничной линии, отделяющей бытие от небытия, и теперь он уже сам, почти утрачивая телесность, находится на грани исчезновения:
«Ты носишь пальто мертвеца, местного жителя, чтобы никто не обнаружил в тебе постороннего (...) никто не знает, где я нахожусь, и даже старик из столовой, вздумай он зачем-либо меня разыскивать, не сумел бы найти меня среди одинаковых комнат предместья, скрывшегося за одной из обитых фанерой дверей. Заперевшись на крюк, и надев пальто своего отца, буду я сидеть в этой комнате, ухом прижавшись к динамику радио. Я отращу усы, как у пожилого рабочего, и кто теперь узнает во мне постороннего (...) и так трудно понять, что случилось».
После этого мир, все ближе сдвигаясь к границе двоемирия, становится все более призрачным, потусторонним:
«В воздухе еще запах угля с товарной станции. Табак и уголь. Окраина обступила меня, словно партизанский отряд. Все выглядит здесь неестественным и смутным, словно затянутым паровозным дымом – так всегда казалось мне, когда я случайно попадал на окраину, или в пригородном поезде проезжал через рабочие слободы. Словно смотришь сквозь закоптившееся стекло».
Та сторона, в которой он, уже невидимый, скоро должен и вовсе исчезнуть, сама подает ему явный и недвусмысленный знак:
«Моим вечерним чтением стала в тот день найденная на лестнице научно-популярная брошюра профессора Шаронова «Наблюдение и видимость», написанная им, судя по имени книжной серии на обложке, специально для солдат и матросов. «Видимость в мутном воздухе. Туманы и мгла».
Но не эта книга здесь знаковая, а тибетская «Книга мертвых», о которой человек всего лишь прочел в старой газетной вырезке и безуспешно ищет ее у букинистов и в библиотеке, не замечая изменения живой оптики на мертвую: «уличные предметы приобрели вдруг удивительную отчетливость, как если бы посмотреть на них сквозь особые очки, или, может быть, фарфоровым глазом мертвых».
«За три копейки, вложенные в ладонь кондуктора, трамвай доставляет тебя в мир мертвого – в комнату метранпажа, чьими руками и были возможно сработаны свинцовые клише с цифрами и планками, для печати на тонкой бумаге зеленых трамвайных билетов, один из которых стал для тебя пропуском в задымленное пространство потусторонних пригородов».
К концу повествования ткань помутневшей сумеречной реальности все более истончается и в конце концов полностью втягивается в воронку небытия, увлекая за собой безымянного повествователя, который, возможно, гибнет под колесами поезда, но читатель узнает об этом по косвенному признаку – клочку местной газеты, из которого, в общем, не явствует, кто конкретно был задавлен; может быть, этот обрывок газетной заметки с проишествиями находится в одном ряду со всеми остальными предметами, частностями, деталями изображенного здесь мира, «видимость» которого в «мутном воздухе», «в тумане и мгле» весьма условна. На самом деле тут все: доставшаяся от умершего отца комната в бараке, кухня с пустым газовым баллоном, пустой чай, внезапно исчезнувший сосед, затерявшийся магазин, где ничего нельзя купить, все предместье с чужими незнакомыми улицами, пустыми трамваями, редкими равнодушными прохожими, заброшенные площадки, духовой оркестр с похоронными маршами и вокзал – это все и есть мир мертвых по той простой причине, что в нем нет ничего живого. Герой в начале повести по сути дела вместе с извещением о смерти отца получает в конверте ключи от этого мира, поэтому и отправляется туда, как на тот свет: вымытый и подстриженный наголо, ничего с собой не взяв, без вещей и взяв расчет на работе, то есть с концами, навсегда. А железнодорожный мост, который поначалу принимается за условную границу между мирами, на самом деле оказывается просто переходом из одной в другую, только еще более глубокую и темную форму инобытия.
С этой рукописью, надо сказать, произошла довольно странная вещь. Пытаясь найти в интернете какую-либо информацию о заинтересовавшем меня авторе, я не нашла ничего, кроме нескольких публикаций в журнале «Топос» за 2003-2004 г (под редакцией Дмитрия Бавильского). Там были две подборки стихов, а главное, роман «Запас табака», датированный 2003 годом, который, к моему удивлению, оказался не чем иным, как рецензируемым произведением «Папиросы». Другой какой-либо актуальной информации об авторе найти не удалось. Вопрос, что это все значит, мне хотелось бы адресовать номинатору.

14. От одного токаря к другому слесарю
Татьяна Леонтьева «Татьяна, 30 лет, Овен»

Плохо, конечно, когда на литературные произведение сразу навешивается дежурный ярлык «женская проза», но есть такие, которые об этом прямо сами сообщают в полный голос безо всяких претензий на что-то большее. В любом случае это как-то честнее, чем делать вид, что ты написала не книгу о любовных похождениях героинь и поиске ими мужиков, а философский роман о смысле жизни. Но все равно рано радоваться. Книги рассказов, написанных девушками и женщинами, в длинных списках нацбеста совсем не редкость. Редкость, когда об этих рассказах есть что сказать. На моей памяти такой случай был всего один раз, когда в шортлист прошла сильно отличающаяся от остальных книга писательницы Софьи Купряшиной, и на этом все дело и заглохло. Трудно ожидать, что в нашем огороде среди мокриц и сурепок вдруг возьмет и поднимется нечто из ряда вон выходящее: не обязательно прекрасная роза, пусть это будет вредный и ядовитый цветок зла, но главное, другой, не такой, как все, принципиально иной, чем другие сорняки.
На этот раз чуда тоже не произошло. В книге с бесхитростным названием, не оставляющем никакого простора для воображения, все рассказы написаны от лица одной и той же героини, которая от первого лица рассказывает о своей личной жизни. Героиня полная тезка автора, что сокращает дистанцию между автором и персонажем. Девушка приехала из Сибири в СПб искать свое счастье в жизни, а счастье она видит в любви и последующем браке:
«Я представляла, что вот есть у меня такая семья. Два сорванца и серьезный муж. Я спешу домой с работы, в сумке пачка рукописей, перед сном почитаю, в пакете какой- нибудь игрушечный автомобиль для ребят… Дома уютно горит ночник, дети рассказывают наперебой, как провели день… Я улыбаюсь и рассматриваю их рисунки и поделки… Да, еще надо санки достать с антресоли, зима на носу… В выходные всей семьей пойдем кататься с горок…».
Само собой, ничего не получается, одним все, другим ничего. Еще как нарочно, чтобы подразнить, обстоятельства подсовывают прямо под нос образцы счастливой жизни у других людей, чтобы было к чему стремиться:
«Марта яркая и самостоятельная дама. У Марты необычные наряды. Марта умеет жарить котлеты. Ходит на концерты и выставки и знает кучу музыкантов и художников. (...) Двое здоровых ребятишек и надежный муж».
А кому-то вместо этого достаются одни колючки: вместо достойного мужа, с кем можно было бы строить дом и заводить детей – сильно пьющий несамостоятельный неудачник, а вместо семейного дома-мечты – съемные каморки с маргинальными соседками и всяким бытовым трешем вроде травли клопов, фанерных перегородок, плохо изолированных сортиров и мстительных соседских котов, писающих под дверь. Логично, что при таком отсутствии личного пространства героиня живет не в вакууме, а среди таких же неустроенных гражданок, занятых в малооплачиваемых сферах услуг, как, например, прием стеклотары у лиц без определенного места жительства, а также находящихся чуть повыше в социальном статусе компаньонок и подруг без пары и в активном безуспешном поиске. Их сольные и коллективные стенания о затянувшемся отсутствии прекрасных принцев составляют львиную долю книги:
«Я вот все думаю, Танька, почему мы такие несчастные… Почему мы все время выбираем каких-то не тех людей… У тебя Миша, у меня Петя… Неужели так будет всегда?»
Темы задушевных девичьих бесед транслируют мотивационные быдлопаблики для тупых, где учат, как намечтать себе правильного мужа:
«За два года соседства мы в совершенстве разработали теорию по достижению личного счастья. Мы установили, что косметика и каблуки тут ни при чем (...) что количество прочитанных книжек тоже ни при чем (…) что психоанализ тоже не помогает (я спорила). Нужно работать над собой в поиске гармонии, и вот тогда явится он, тот самый заветный положенный тебе мужчина. И тогда-то начнется настоящая жизнь».
Правда, героиня утверждает, что с одной из своих подруг она ведет и другие, более интеллектуальные, с ее точки зрения, беседы:
«Про сны. Про Умберто Эко. Про странгуляционную борозду. Про детские фотографии. Про вселенскую связь». Спасибо на том, что хоть нас не вовлекли в эти беседы, гораздо интереснее узнать, кто как из подружек замуж выходил. Одна вот, например, нажралась и целых два раза упала в зале при регистрации, а потом спьяну кинулась бегом и очнулась утром на кладбище. «Онегдот», если честно, так себе, Мирослав Немиров в одноименной книге лучше рассказывает: «Приходят молодожены в загс, их там спрашивают: вы хотите брак зарегистрировать? – Да, брак хотим зарегистрировать. – А им в ответ: – А идите-ка вы нахуй».
Героиня одного из рассказов, к слову сказать, некоторое время работает в магазине «Буквоед» (скорее всего, на Загородном, хотя прямо о том не сказано). Это узнаваемо и предсказуемо. Прикинув навскидку, куда еще можно было податься в нашем городе приезжим девушкам и парням середины 80-х годов рождения до второй трети нулевых, если исключить рестораны быстрого питания, станет ясно, что именно туда и вела практически единственная дорога.
«Без образования и опыта я годилась только в курьеры или мойщицы посуды. Какое-то время я поработала няней у Мишиных друзей. Потом торговала книжками в «Буквоеде». Потом поступила в институт печати и стала учиться на редактора».
Это факты биографии самого автора. Определенность фактов и конкретика способствуют впечатлению, что книга какая-то недостаточно выдержанная – не то биография, не то беллетристика, то голос героини неотличим от авторского, а иной раз вроде бы и отличим. Во избежание шизофона мы должны остановиться на чем-то одном: остановимся на художественной версии, будем считать, что героиня сама отделилась от автора, хотела этого или нет сама ТЛ.
«Инга слушает Киркорова и Диму Билана, Миша слушает Андрея Миронова и «Кинг Кримсон». Миша на досуге сочиняет песни и читает Достоевского по сто сорок первому разу, Инга решает сканворды и играет в тетрис. Правда, оба они любят смотреть телевизор, особенно футбол (...) после третьей банки они сговорятся на «Глюкозе», как следует поспорив о Билане и Миронове».
Отличная компания с офигительным плэйлистом, причем столь дремучий олдскул как Андрей Миронов с Кинг Кримсоном – это культурный бэкграунд «Миши», что, в общем, понятно: ему уже сорокед. Это муж героини, и по сравнению с другими «принцами» он еще, можно сказать, пацан. Все как один остальные кавалеры героини – еще более пожилые дяди. Вот 65-летний женатый любовник, который снует между такой же, как он, старой женой и молодой подругой, не зная, куда прибиться, а вот еще один воздыхатель, «Геныч»:
«Низенький, пузатенький, бородатенький и с лысиной (...) он любит детей, думала я. Это же не мужчина, а золото. Но почему я не влюбляюсь в него сейчас, немедленно, по уши. Это же так было бы складно (...) а потом бы мы поженились».
Пока героиня ходит «от одного токаря к другому слесарю», как в свое время иронически выразилась о таких старческих сюжетах одна молодежная писательница, на горизонте появляется очередная подходящая кандидатура на роль супруга:
«Борис Евгеньевич невысок, плотного телосложения, в очочках и с темной бородой. Одет в брюки и полосатую рубашку. Голову он бреет наголо, потому что лысеет (…) на кого походил Борис Евгеньевич, я сказать не могла. Может быть, на ученого. Может, на православного батюшку. А может, и на продюсера порностудии. Запросто. На вид такой интеллигентный дяденька, и больше ничего не скажешь. Во времена моего детства таким изображали папу в детских журналах (...) если папа – то в очках и с бородой, сидит в кресле читает газету».
Рассказ о мучительном свидании в гостях у этого персонажа получился удачным. Здесь ситуация разобщенности между людьми, невозможности преодолевать эмоциональные и коммуникативные барьеры доведена до абсурда, потому и получилась нетривиальная и ироничная история, но она здесь такая, увы, только одна. К сожалению, в данной рукописи автору пока не удалось в полной мере реализовать свои творческие возможности. Вариации на тему «мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает» – главная тема всех любовных мелодрам и женских романов класса D. Никого особенно не удивишь и бытовухой. Есть большие сомнения, нужна ли еще одна трехзначная по счету книжка, где в связи с этим не пережит и не осмыслен новый уникальный опыт или хотя бы нетипичный взгляд на вещи. Пока что, кроме детализации семейно-бытовых подробностей типа «у нас с Мишей не было холодильника, и масло мы никогда не покупали», автору особо и нечего предъявить.
«Я жила с Мишей, а Инга жила с мамой и маминым Колей – невнятным тщедушным и беззубым мужичком. В крошечной комнатенке. Отгороженная от их семейной жизни только старым сервантом».
И всюду как рефрен уже набившие оскомину причитания:
«Как ты думаешь, почему нам все время попадаются какие-то не те люди, и почему именно они нам нравятся, если они нам совсем не подходят?..».
Вопрос, который задает одна из подруг, приехавших то ли из Кемерова, то ли из Саратова в Питер в поисках лучшей доли, повисает в воздухе, потому что на него нет ответа. Точно так же нет ответа на вопрос, зачем было куда-то ехать, если никаких других вопросов к миру у героинь нет и никогда не будет.

15. Анна Немзер «Раунд»
Шарады для всей семьи

Об этом романе сейчас опубликовано достаточно одобрительных высказываний в открытых источниках, так что повторять в сто первый раз очевидные вещи о его художественном своеобразии было бы лишним. Попробую назвать его сагой в диалогах. Не всем нравится слово сага, на то есть причины. Современных саг пруд пруди. Во всем мире их пишут, в основном, женщины, потому что у авторов мужского пола кишка тонка плести причудливые сюжетно-биографические кружева, чтобы еще и нитка нигде не обрывалась и все концы сходились, где надо. Это слишком хлопотно: для вывязывания семейных саг требуется женская логика и параноидальная обстоятельность. А вот ума для их чтения, судя по комментариям на форумах любительниц такого жанра, вообще не надо – это лишнее. Так что к жанру «сага» у прогрессивной читательской общественности сложилось ироническое отношение. А вот отношение к данному произведению вообще лишено любой иронии. Все отзывы и рецензии, как положительные, так и отрицательные (имеются в виду не только нацбестовские) – их в общей сложности намного больше, чем у кого-либо из авторов лонг-листа – исключительно на серьезных щах и без улыбки. А вот почему. Потому что сагой книга является по формальному сочетанию ряда позиций (длительный временной маршрут штурмуют три поколения, связанные скрытыми и явными кровными узами). А по факту – это роман в диалогах разных жанров: интервью, допроса, беседы, сеанса у психоаналитика. И вот уже получается совсем другой коленкор, а не сага, так что шутки в сторону. Тем более, темы в этих разговорах обсуждаются отнюдь не шуточные: Холокост, коллаборационизм, кровавая ходынка на похоронах Сталина трагически рифмуется с давкой на оппозиционных митингах, кадыровские дружинники, геи Чечни и их братоубийственное преследование и резня, циничный шантаж семей геев Чечни политиками-бандитами, сращение чиновничества с бандитизмом, коррупционные схемы и вымогательство, арт-активизм как актуальная форма совриска и вишенкой на торте – трансгендерный персонаж, и он же в перспективе Нобелевский лауреат.
Заглотить этот термоядерный слоистый горлодер можно, но только если к этому тебя принудит серьезная личная или профессиональная мотивация, вот, как у меня, например, и моих коллег по цеху «Нацбеста». Знаю, что одни только заголовки глав уже успели напугать особо впечатлительных «читателей при исполнении», вспорхнувших испуганной стайкой при виде слов «УРАВНЕНИЕ ГЕЛЬМГОЛЬЦА» и «НАНОФОТОНИКА», оно и неудивительно – а вдруг не осилить. Справиться с таким чтением и правда трудно. Но не из-за заглавий: это не учебник по квантовой физике и оптике, а пугающие заголовки вроде «Закон Снеллиуса» и «ИНТРАОКУЛЯРНЫЕ ЛИНЗЫ» – изящные виньетки в честь одного из центральных персонажей – Нобелевского лауреата Александра Лучникова, американо-российского физика-оптика, который изобрел квантовый компьютер, а столь революционное изобретение, по уверению знающих людей, будет «страшнее атомной бомбы», ибо «с их помощью могут быть разработаны совершенно новые материалы, сделаны сотни открытий в физике и химии. Что это – единственное, что может приоткрыть тайну человеческого мозга и искусственного интеллекта». Можно не лезть в поисковик с целью в этом удостовериться – мы еще не дожили до такого: это художественный вымысел, в котором ничего особо удивительного для простого читателя нет, зато как бы этот читатель офигел, когда б узнал, что убеленный ранней сединой уважаемый гений кванта раньше был сексуальной блондинкой модельной внешности, правда, с ногой сорокового размера, но это только на плюс: у Умы Турман, например, еще больше – сорок третьего, и очень красиво, как ласты. Как много, оказывается, решает композиция: вот в таком порядке, как я пытаюсь пересказать, эта новость производит куда большее впечатление, чем в первоисточнике. В книге все идет своим чередом, таким, как надо. Вначале мы видим молодую способную красавицу в период страстного романа со стендапером, освоившим актуальную смежную территорию рэп-батлов. На пике взаимной страсти вдруг выясняется, что девушка вовсе не чудо природы, а, наоборот, ее ошибка, которую в наше время можно скорректировать, были бы на то воля и деньги. Оба условия совпадают, и вот в калифорнийской клинике после тяжелой калечащей операции и гормонотерапии нежная красавица несколько андрогинного типа возвращает себе положенное природой тело, голос и законное мироощущение молодого парня. Сказка со счастливым концом не наступает. В любви кризис, да и возлюбленный попадет в тюрьму по политической статье, любящие родители отвернутся и вскоре покажут себя мало того что тупыми совками (эти глупые гуси сначала всего-то «про беременность подумали» и то уже напряглись), а настоящими упырями-стервятниками – особенно папа, в котором прежнее искреннее чадолюбие – любовь к дочери – стремительно мутирует от семейно-бытового мудачества к звериной жестокости. Чувствительный папаша никак не может пережить факт превращения обожаемой дочки в «чужого мужика», демонстрируя пещерные формы дремучего невежества, нетолерантности и косноязычия (при том, что он тоже какой-то ученый хрен советского разлива, под старость лет превратившийся в отборную коррупционную сволочь и бандита):
«Сначала мы просто ничего не могли понять, не верили, не могли расслышать. Потом… ну, жена сразу стала рыдать».
«Я знал, что такое в мире бывает, – но вот об этом, в отличие от другой сексуальной ориентации, как это тогда называлось, я не знал ничего. Вообще. Совсем. Пару раз что-то где-то… какие-то истории... в глянцевых журналах жены… по телевизору».
Можно себе представить эти глянцевые журналы с телевизором. Каковы источники – таково и сознание любительницы дешевого глянца, будто только что вылезшей из пещеры:
«Жена взялась меня шельмовать… Ей надо было на ком-то сорваться, вот она стала мне говорить: «Это все ты, ты хотел пацана, вот что вышло».
Дальше в голове у главы семейства происходит полная людоедская бесовщина:
«Я мечтал о сердечном приступе, честно вам скажу, прямо мечтал, чтоб инфаркт, и желательно, чтобы дело с концом. Если б мы ее похоронили, нам было бы, наверное, проще».
Но дочь – теперь в его представлении «чужой мужик» – такой радости родителю не доставил, поэтому ему пришлось напрячь свою убогую фантазию:
«Я думал, как мне решать эту ситуацию. Решил: Саша умерла. Нет моей девочки больше»
Посторонним же, чье мнение для обывателя всегда особенно ценно, он сообщает, что у дочери онкология: «когда спрашивали, когда совсем уж доставали, я говорил, что она тяжело больна».
Пресловутые «семейные ценности» с экзальтированным чадолюбием и трепетным детоцентризмом в обществе с первобытным сознанием и криминальным уклоном всегда оборачиваются нетерпимостью, агрессией и жестокостью – это две стороны одной медали.
В художественном плане именно драматическая трансгендерная линия, какими бы ни были у автора задачи, самая цельная, несмотря на ее абсурдность и фантастичность. Она спроецирована в недалекое будущее – судя по всему, оно все-таки наступит и, кажется, даже в более толерантном варианте, чем настоящее: жизнь продолжится к вящей радости за вычетом авторитарного режима, и внутри любовного треугольника (Саша любит Диму, Нина любит Сашу, а Дима теперь умеет варить щи) воцарится гармония: «Нина и Саша смотрят на него совершенно одинаково, с легким сочувствием и не без издевки. Они хорошо подзарядили дру гдруга едкостью за эти годы. Наконец Саша сжаливается:
– Да-да, так втроем и живем. Такой у нас тут Каннингем. Ссоримся, конечно. Мы все тут непростые ребята».
Для полноты картины надо было еще родаков сюда позвать посмотреть на «Каннингем», чтобы их совсем перекосило, но они к этому времени уже, наверное, сами умерли естественной смертью, кол им в могилу. А может, и не умерли. Вот директор цирка Тихомиров, например, предок одной из сторон семейного треугольника новой формации, тот в свои 92 года еще ого-го какое интервью исторг из своих старческих недр про любовь, войну, давку на похоронах тирана, организацию уличных балаганов в первые годы советской власти, про дикие забавы простолюдина страны Советов типа «Кто больше выпьет воды, чтобы лопнуть и сдохнуть» и даже о незабываемой встрече колоссальной духовной значимости:
«И вот идем и где-то на Гороховой цепляем юношу, мальчика совсем, такого белокурого ангелочка. И он, такой воодушевленный и страстный такой, бежит с нами, лозунги кричит, а потом, всех перекрикивая, начинает читать стихи. Громко так! Страстно!
Как думаете, кто?
– Неужели…
– Ну, смелее, смелее, правильно думаете!
– Есенин, что ль?
– Есенин! Молодой совсем! Горячий! На плечи к кому-то влез и оттуда кричит! Я тогда, конечно, не знал его. Это уж потом я его… Когда увидел…». Теперь уже мы спросим: ничего не напоминает? Напоминает бородатый анекдот про Ленина.
– Дедушка, ты видел Ленина?
– Видел, внучок. Иду я по Смольному, вижу – Ленин самовар вскипятил и чай собирается пить. Я ему:
– Владимир Ильич, кипяточку не нальете? – А он мне:
– Хуюшки! - А глаза такие добрые-добрые.
Насчет «на плечи влез» тоже про Ленина анекдот есть. Только там не Есенин «на плечи влез», а Крупская к Ленину. Он довольно неприличный – что называется, «пошлый». Но смешной.
Не то что «молодежный сленг» вокруг темы «баттлов», сильно напоминающий озвучку тупых сериалов про «молодежь» типа «Универ», где диалоги пишут далекие от молодежи сценаристы, а нынешних студентов изображают обвешанные какими-то хиппанскими феньками возрастные дяди «тридцать плюс», которые в слове «Универ» ставят ударение на букву У.
«Саша наезжал на Димку: «Эти ваши баттлы, это же такой долбаный олдскул!».
«Да-да… Кукушка буллит петуха, покуда мочит он петрушку…Ты мне что сейчас доказать хочешь?» – «Да ничего, просто этот ваш бойцовский протест так называемый…» – «Бойцовский флуд…» Тут все ржали. «Да вот именно что флуд… Задроты кросскультурные…».
«Этот твой психоанализ… В поисках утраченной трушности…». Тут уж они все не выдерживали и начинали издеваться: трушность, хайп — Дим, камон, ты всерьез будешь так говорить?»
Еще где-то потерялись в цитатах многочисленные «хайпЫ», возглавлявшие хит-парад «трушности» у всяких лоховатых обывателей, подцепивших это слово с того же куста, откуда они подхватили неведомых им до того момента Гнойного с Оксимироном, чтобы иметь какое-то время тему для «культурных» пересудов с такими же лохами, до того слыхавших разве что про Билана да Шнура. Вот и критики тоже любят его ввернуть при случае, будто ненароком сверкнув крафтовыми носками с «Интеллигентной барахолки». Это выглядит забавно, как рюкзак «Slipknot», из которого торчит помидорная рассада, на спине у бабки, которая едет в садоводство.
Когда поверхностные наблюдения за языком и собранная с бору по сосенке лексика тупо сваливаются в одну кучу с целью актуального речевого моделинга и синтезирования специфического средства общения какой-либо социальной группы (в данном случае, представителей рэп-культуры и дружественной фанбазы), будь то халтурные диалоги в ситкомах или в любом художественном тексте, нарочитость подобного действия, увы, шита белыми нитками и может прокатить только у людей а) далеких от данной формации и не имеющих адекватного ей опыта общения; б) тугих на ухо (глухих как пень).
Данный дисс адресовать хочется даже не столько автору, сколько критикам, которые, наоборот, еще и хвалят автора за «работу с языком» и обогащение лит-ры таким количеством «новых и необычных» слов, которых они раньше и не слыхивали ни от кого. Вообще такие эксперименты авторам из другой формации, независимо от их литературной одаренности, удаются крайне редко, если не сказать никогда. Пока-то автор придет домой, разуется и у себя на компе наберет понравившееся слово, оно за это время триста раз успеет мутировать, до неузнаваемости изменив свое а) эмоционально-лексическое значение, б) валентность в сочетаемости с другими словами, в) частотность, которая определяется только одним критерием – уместности употребления в том или ином контексте. Сегодня схватить за хвост сленг и какой-то главный его вектор еще можно, но вот интегрировать в текст, не удушив и оставив живым, маловероятно. Это все равно что, поймав рыбу в реке, принести ее домой живой в руке.
Время от времени в разных главах то тут то там мелькают знакомые образы, чьи фамилии скромно умалчиваются – не документальный же роман, в конце концов, а с приставкой квази. Ну и ладно: кому надо, поймут, а кому не надо – у тех и руки не дойдут:
«Вон дружок ваш каких дел понаделал: говорили, художник, поиски истины, а сам оказался насильник. Это вам вот как?
— Это вы про Петю?
— Про Петю, про Петю, назовем его так. Ничего вас не свербит в этой связи?».
«Петька. Мы не так близко дружили, я сделала пару репортажей, мы пару раз хорошо выпили, но я ничего про тебя не понимаю, и что ты там натворил, и куда делся, но мне и не до тебя».
Все совпадения, разумеется, случайны. Но есть игра в поддавки с представителями разных культурных формаций. Вот этот «Петя» – простая шарада для культурной формации среднего возраста; для младшей – протестный рэпер Дима: пусть угадают, из фрагментов чьих трупов изготовлен данный голем – тут и гадать нечего – изо всех сразу, а не только из одного, который больше всех прознаменитился благодаря сми. Интеллигенцию пенсионного и постпенсионного возраста тоже не забыли, тут для них вообще раздолье: все современные им виды искусств (цирк, театр и кино) и их деятели как на ладони – есть, чем развлечься, угадывая и споря, кто прячется за спинами персонажей под аватарами «Тиша», «Диня» и «Гриша» старший, потому что есть же еще средний и младший, чей прадед, как выяснилось – не кто иной, как... Как кто? Ну-ка, угадай: «Прадед мой – мастодонт, создатель еврейского театра, его убили в 48-м».
Во как! Сам Соломон Михоэлс.
Вот такие вот культурные коды и шарады для всей семьи (прошу заметить, для интеллигентной еврейской семьи, а не для участников всяких балаганов с соревнованиями ни на жизнь, а на смерть «Кто больше выпьет, пока не лопнет») предлагаются в данном тексте, снабженном подзаголовком «Оптический роман». Это всякие «хайпы» и «рэп-баттлы» уже наутро оказываются анахронизмами, а вот традиция придумывать вычурные самоназвания жанров в попытке добавить весомости тексту, увы, совершенно непотопляема.

16. Живи сегодня, умри завтра
(Упырь Лихой «Славянские отаку»)

Книги авторов, пишущих о современной жизни, делятся на две группы. Обе широко представлены в нынешнем лонглисте. Первая ездит по накатанным колеям одних и тех же надоевших тем «о вечном», эксплуатируя старую риторику и стараясь выжать из нее и из читателя «добрые светлые чувства». Независимо от намерений автора быть современным, такая литература обращена в прошлое и, невзирая на заряженный гуманистический пафос, она со своим «добрым и светлым» посылом глубоко реакционна. Вторая пытается писать о современных типажах и событиях, благоразумно стараясь воздерживаться от традиционного навязывания читателю какой-либо морали, но при этом у автора отсутствует особый взгляд, которым еще никто не смотрел на проблему до него, внутренних ресурсов (по-простому говоря, таланта), а главное, написана она позавчерашним устаревшим языком, по которому не отличишь, когда это сделано – сегодня или в прошлом веке. Еще хуже, когда автор неудачно интегрирует в текст взятую взаймы и чуждую лично ему новоязовскую лексику, и это выглядит, как инкрустация сваровски на кухонном табурете (или на свином корыте).
Словом «отаку» называют людей, «фанатично увлекающихся чем-либо малонужным и живущих в мире своих фантазий, пренебрегая реальностью. За пределами Японии, в том числе и в России, термин «отаку» обычно употребляется по отношению к фанатам аниме и манго».
Ничего запретного и порочного в самих увлечениях анимацией нет. Только для людей консервативных взглядов есть одна не такая уж безобидная особенность. Японское аниме, которым увлекаются герои книги, тесно связана с сексом, а в данном случае, главным образом, «нетрадиционным». Это не что иное, как хентай, рисованная эротика и порно, которыми «вдохновляются» персонажи, даже иногда косплея героев хентая на своих видеоканалах или в эротических играх.
Слегка поехавший стример и анимепсих Коля (25 лет) и журналист Нестеренко (за 30 лет) пребывают в радикально неприемлемых для подавляющего большинства агрессивно настроенных обывателей отношениях. Болезненная привязанность первого ко второму на фоне обоюдной вовлеченности в мир видеоигр и японских рисованных фильмов проходит несколько стадий причудливых трансформаций на грани жизни и смерти. Действие происходит в наше время: так что между парнями, живущими по разные стороны границы, машет крылами тень российско-украинского конфликта, усугубляя и без того неприятную жизнь дополнительными траблами.
Ни при каких обстоятельствах не взрослеющий, как аксолотль, андрогинный Коля с Украины, имея личный канал в видеоиграх, в онлайне за деньги занимается в своем стриме унижением себя перед группой людей, готовых за это ему отстегивать «донаты», то есть мгновенные произвольные пожертвования за показательные самопетушения у них на глазах. Еще больше Коля изощряется перед доминирующим российским партнером, ради которого он без превеличения готов на все, аж включая братский инцест, выложенный на публичное обозрение в сеть. В результате «(...) Коля объявил, что покончит с собой, как и было сказано ранее. Он никому не нужен, он не видит смысла в своем дальнейшем существовании, он позорит свою семью и не хочет, чтобы из-за него страдали близкие».
Однако публично порешить себя из травмата на Майдане не удается: мучительные рефлексии переходят в остросюжетный экшен с участием агрессивных киевских гомофобов, тележурналистов, погони, бутылок с зажигательной смесью, травмой и воссоединением с предметом деструктивной страсти. Все это происходит на острозлободневном фоне текущих событий:
«В вечерних выпусках новостей мусолили вторжение вот Путина в Сирию, благодаря которому армия режима Асада начала масштабное наступление в Латакии. Репортаж о том, как киевские хулиганы кинули в гомосексуалиста бутылку с зажигательной смесью, занял двадцать секунд перед новостями спорта, и к нему еще примазали отрывок речи депутата о недостатке европейской культуры у киевлян».
В любом случае, далекий от реальности мир становится для всех героев главной радостью в жизни и суррогатом эмоциональной и социальной активности. Все они, вне зависимости от профессиональной и социальной состоятельности, в реальном мире живут в условиях крайне недружелюбной и малопривлекательной повседневности. Один в хрущевке за мкадом с сумасшедшей матерью, второй работает в офисе в окружении тупых офисных сотрудников:
«Мои сотрудники – гомофобные мрази, – сказал Егор. – А я – открытый гей. Устав от дискриминации, я намеренно заразился гонореей и позавчера нассал им в питьевую воду. Сегодня они все чувствуют то же, что и я. Если ты гей и тебя притесняют, взрывай систему. И да пребудет с нами Чак Паланик. – Егор кинул зигу и ушел из кадра».
(...)
«С личной жизнью у Артема пиздец. Он не умеет знакомиться, и ему нужно хорошо знать человека, чтобы решиться на что-то. Его голова забита всеми видами прона, это не только хентай, но и гомо, гетеро-порно, Артем дрочил даже на ролик, где актер сосет у пса. Имея сознание бляди, он болезненно застенчив и не смеет даже поднять глаза на кого-то, чтобы не возбудиться».
Герои, живущие в противоречивом, наполненном всеми видами агрессии мире, сами полны противоречий и испытывают последствия тех или иных травм, перенесенных в детстве. Всегда трагически складывающиеся отношения с партнерами, созависимость, страх, покинутость и мультипсихопатология, помноженные на виртуальную зависимость с прилагаемым сюда в порядке компенсации за одиночество эксгибиционизмом и жаждой боли и унижения – это проекции различных детских и подростковых психотравм, доведенные автором романа до крайней кипящей точки бытовой экзистенциальной фантасмагории:
«перспектива вышибить себе мозги перед ним возбуждала Колю, как самурая далекой эпохи Токугава, который был готов ежедневно жертвовать телом для своего господина и каждый день представлял, как вспарывает себе живот. Вспороть живот складным ножом из «Авроры» Коля уже пытался, причем по совету того же Москаля. Это Москаль в июне рассказал про русского студента-либерала, который включил в военкомате украинский гимн. Коля как сейчас помнил слова Москаля: «Такой чокнутый япономан, как ты, непременно должен сделать сэппуку, чтобы не послали в зону АТО. Ну или порвать себе кишку бутылкой из-под шампанского. А лучше все сразу»
Неприятная реальность сегодняшнего дня и все действия персонажей в авторском фотоувеличении преломляются в гротескную утрированность трагикомических ситуаций, где абсурд и сюр ни с того ни с сего вплетаются в обычные события, будто так и надо. Будничная картина: гаишник привычно штрафует нарушителя, скучно начисляет за то и за другое, никто не расположен шутить, и вдруг полицейский ни с того ни с сего изъявляет желание нацепить себе на бошку кавайные кошачьи ушки:
«И еще три тыщи за отсутствие удерживающих устройств для ребенка. Вы совсем обнаглели. Учтите, папаша, это не я такой плохой, это вы безответственный водитель, которому плевать на безопасность собственного сына… Какие у вашей жены интересные уши… Можно примерить? (...) Последним, что видел Артем, был мент, шевелящий белыми кошачьими ушами».
Не виртуальная, а самая что ни на есть объективная реальность сводит всех анонимных участников форума в полицейском участке, где среди унылой рутины околоточных будней вдруг неожиданно возникает новый сатирический виток абсурда: пожилой майор оказывается одним из зрителей коллективного просмотра порнухи с участием задержанного, а чуть позже выяснится, что оба полицейских, подавляющих митинг против запрета хентая, обитатели одного с ними форума.
«Братья проснулись в наручниках. Коля с ужасом узнал того седоватого полицейского, который отпустил его летом. Второго он тоже помнил – это был подобный архангелу блондин, который тогда заставил их писать объяснительные. Коля часто видел этого мента в эротических снах».
Погружение в иллюзорный яркий мир аниме ничем не лучше, но и не хуже любых других способов выстраивания ниш с целью на время отгородиться от мира, наполненного скукой и ограничениями и не готового ничего предложить на сегодняшний день, кроме войны, кредитов, деторождения и тотального контроля. По большому счету популярные среди советского населения увлечения собирательством (коллекционирование марок, значков и т.д.) или повальный любительский туризм с выпивкой, гитарами и пением хором романтических песен возле костра, которое заканчивается кувырканием в палатках взрослых дядей с тетями, в свое время были ничем не лучше увлечения японской мультипликацией в условиях современной действительности.
«Привычный безопасный ненатуральный мир строился вокруг них. Оба уже ощущали, что вот это и есть настоящее, а не ветер на Майдане, война с Новороссией, бомбардировки Сирии и чужие экономические интересы, которые навязывают им как их собственные. Здесь не было расстояний и границ, а возможность диалога определялась только знанием языка или качеством электронного перевода».
Предваряя недоуменные вопросы читателя, впервые узнавшем о таком способе бегства от реальности, герои книги пытаются сами на них ответить:
«– Почему здоровые бородатые дяди смотрят низкоинтеллектуальные мультики, предназначенные для подростков? (...) Что за деградантская эстетика?
– Мы смотрим аниме, потому что там можно раздвинуть границы серой реальности. У нас, например, единственный продуктовый магазин закрывается в восемь вечера, а в выходные свежий хлеб хрен достанешь. Мне, чтобы потрахаться, приходится переть либо в Вену, либо через границу (...)
Короче, аниме — это единственное, что не ебет мне мозги, – подытожил модер. – Итак, хентай дает нам то, чего мы не можем себе позволить в реальности».
Все герои этого романа – «отаку». Это слово, равно как и стоящий за ним смысл, кажется, проникло в русскую литературу впервые: для нее это новое, ранее еще никем не исследованное понятие. Читатели, скажем так, традиционной литературной закалки, старой формации незнакомы с этим явлением и большинство из них, к сожалению, невзирая на относительно нестарый возраст, не готовы не то что принять, но даже и сделать попытку понять, в чем же его суть. И тем самым они сами себе отказывают в осведомленности, информированности, подобно людям, которые демонстративно затыкают уши и закрывают лицо руками при виде чего-либо им непонятного, непостижимого, а потому пугающего, отталкивающего, а, значит, по их мнению, опасного. Но вот как раз именно какая-либо опасность никогда и рядом не ночевала в книгах, которые исследуют малоизученные и неведомые большинству явления, так как реальную опасность таят в себе вовсе не книги, не избыточные знания и информация, а, напротив, дезинформация, невежественность и отсутствие интереса к чему бы то ни было иному, кроме привычных предметов типа телевизора.
Среди юзеров по поводу подобной продукции есть разные точки зрения, в зависимости от кочки сидения и широты воззрения: одни не без оснований считают некоторые фильмы высокохудожественными шедеврами, другие – низким «проном», то есть порнухой, а третьи иденцифицируют одиноких несчастных в любви персонажей с собой:
«Обсудим идейную глубину творения Кацуёси Ятабэ. Этой вершины японской анимации, которую можно поставить в один ряд с лучшими работами Феллини и Антониони», – считает один.
«Это мультик о том, как шоты чпокаются в рот и в зад. Если там и есть что-то глубокое, это жопа главного героя» (...)– возражает другой.
«Вообще, мультик не о том, – сказал Коля. – Он об очень одиноком парне, который нужен кому-то только для секса. Куда делся его партнер из первой части? Соблазнил и бросил. Во второй части Пико сам соблазняет парня, а в третьей этот парень идет налево. Пико не виноват, что у него нет нихера, кроме красивой внешности. Он тупой, неловкий, никому не нужный и не может прожить один. Он всем надоедает.
– Это типа намек на меня? – спросил Артем».
В книге имеется множество сносок и пояснений, которыми сопровождается незнакомый массовому читателю неймдроппинг и спецтерминология. Они носят информационный характер, лишены эмоциональной составляющей и дают человеку непосвященному все необходимые ориентиры, чтобы понять речь героев, когда они общаются между собой. Вот независимая от их мнений оценка обсуждаемого фильма:
«В работе Ятабэ действительно присутствуют мотивы и приемы итальянской и французской «новой волны», это жизнеутверждающий, свежий фильм о юности, о лете, но также и о глубоких социальных проблемах, главная из которых – проблема безнадзорных детей. Мультфильм запрещен в РФ».
Рецензируемая книга представляет собой исследование нового для нашей литературы явления. Культура, о которой идет речь, сексуальные наклонности, поведение и место в социуме вовлеченных в нее людей до сего момента были для читателей терра инкогнита. Русскоязычные произведения, где бы описывался подобный опыт, больше нигде не засветились, если не считать узкосубкультурных публикаций в зинах и фанфиках, не претендующих на художественность. Зато всевозможные формы советского эскапизма, наоборот, изучены вдоль и поперек; не остались в стороне и другие отечественные адепты параллельной реальности: торчки, психонавты, а также всякие ролевики, сектанты и дауншифтеры. Но дело не только и не столько в выборе объекта для наблюдения. Для того чтобы показать читателю неведомый ему мир и его обитателей с предельной степенью достоверности, автору необходимо не только всесторонне изучить материал, но и неумозрительно погрузиться в него как исследователю. Только тогда можно рассчитывать на уникальный для писателя опыт, который после точного лабораторного анализа превратится в по-настоящему новое и остросовременное литературное произведение. А их очень и очень не хватает в современной литературе. Носители редкой, секретной, узкосубкультурной информации, которые обладают неким шокирующим опытом, молчат, потому что они не писатели и не умеют писать романы. Опытные же писатели, которые умеют, не имеют уникального опыта, не знают, где и как его получить, находятся во власти предрассудков и в своем подавляющем большинстве не умеют работать ни с современными реалиями, ни с современным языком. В случае рецензируемого произведения мы наблюдаем редкое совпадение двух позиций: 1) бескомпромиссный и чрезвычайно удачный опыт исследования ранее неведомого нашей литературе явления; 2) этим занялся не новичок и юный литературный дилетант, который решил шокировать окололитературную общественность, помахав у нее перед носом красной тряпкой, а зрелый автор, опытный мастер слова с уверенно владеющий всеми возможностями современной речи. Лучшим доказательством достоверности и блестяще выполненной задачи является полная дезориентация простых читателей, которые уверены, что автор и сам принадлежит к той тусовке, о которой в книге идет речь, и, стало быть, книгу написал кто-то из персонажей. Это, я думаю, лучшая похвала произведению: некоторые когда-то так же были уверены, что Ванька Жуков и А. П. Чехов – одно лицо.

17. Абьюз а ля Евросоюз
(Юлия Краковская "Все сложно")

В аннотации к книге употребляется новомодный англицизм «абьюз», который в разговорах на тему гендерного неравенства уже опередил всем надоевший «харасмент». Теперь вслед за абьюзом вприпрыжку следуют мобинг и джобинг, близнецы-братья:
«А вот дальше началось настоящее издевательство, или, как это сейчас называется, «джобинг».
Ну, джобингом и мобингом читатель может насладиться по полной программе, а вот обещанного абьюза не дождется.
Но и без него здесь есть, чем развлечься. Это на людях все такие культурные посетители филармониев, читатели классиков, потребители устриц с осьминогами или веганы. А сами у себя дома, когда никто не видит, слушают всякий «closet music» типа «Наше радио» и сало шматами наворачивают. А если книжку почитать захочется, то это, скорее всего, будет не Кюхельбекер и даже не Уэльбек, а что-нибудь попроще, у кого что. У многих найдется свой guilty pleashure – «стыдное удовольствие», предаться которому после семинара про симулякр примерно та же радость, что после работы влезть в домашние штаны. Так что, офисные феи и менеджерки по продажам волшебных чемоданчиков, домохозяйки и адептки личностного роста, этот женский роман не только для вас, а также и для любительниц филармониев. Ну а особенно для всех юзерок приложений для знакомств, в первую очередь, потому что вас ждет возбуждающая любопытство подробнейшая и, самое главное, невыдуманная история о том, как это бывает у других – смелых и сексуальных девушек 40+, находящихся в активном поиске, «которая думает, что выглядит на тридцать плюс, потому что так все говорят, а говорят все так просто потому, что так положено. Новая вежливость».
Произведение позиционируется как автобиографическое. Мать-одиночка Юлия, киевлянка по происхождению, израильтянка по сути и парижанка по призванию без ложной скромности проводит много времени в dating-приложении, где выстроились в очередь всякие бездельники. Путем морально-расовой и прочей отбраковки кадров по ряду позиций в осадок выпал подходящий для встреч экземпляр, но вот незадача: на поверку у него оказался маленький член:
«Часа в три ночи, когда наши глаза стали потихоньку слипаться, я дала ему понять, что можно перейти к чему-то большему (...) и это оказалось совершенно ужасно! Мало того, что у него оказался маленький член – ну то есть не совсем микроскопический, но такой... на грани нижней нормы. Но дело не только в члене: это был однозначно плохой секс, когда люди совсем не чувствуют друг друга. Его прикосновения были слишком жесткими, да и вообще все шло не так. Вместо фрикций я чувствовала только толчки, хотелось попросить: не толкайся, пожалуйста. Но я, конечно, не подала вида. И вообще, первый секс комом, это всем известно».
Этот роман не эротический. Читатель противоположного пола может губу не раскатывать: впереди не эротика, а рутина семейных будней: сначала в Израиле, потом – во Франции. Не членом единым – и пара вступает в законный брак, довольно скоро оправдавший поговорку «хорошее дело браком не назовут». Во-первых, новоиспеченный супруг оказался социально неадаптированным придурком, который целыми днями только и делает, что накуривается и придирается к падчерице, в общем, как сказал психолог, «это человек, который ведет образ жизни домашнего животного, он не может и не хочет жить своими силами». К тому же у него оказался вздорный характер, семнадцатилетняя дочка-гопница от первого брака, он не умеет делать подарки – вручил на день рождения идиотскую немодную сумку, да и вообще вместо покоя и заботы приносит одну досаду и разочарование. Ни один семейный культпоход и выход из дома не обходится без скандала, свои проблемы недотепа старается переложить на жену, да не на ту напал, увиливает от оплаты совместных коммунальных счетов и все время брюзжит, повышая шизофон. Хорошего, конечно, мало. Но все же подобную ситуацию при всей ее антисанитарности назвать абьюзом никак нельзя: такие слабовольные типы́, как укурок Жоффруа, на него просто не способны, да и по степени эмоциональной устойчивости супруги находятся в разных весовых категориях. Из девушки просто бьет жизненная энергия и целеустремленность, а подобное «отребье», как она сама его называет, ей просто не пара: «Я видела сидевших под магазином бомжей, и меня неприятно царапнула мысль, что Жоффруа скоро может оказаться в их числе». Слово «абьюз», надо полагать, это такая маркетинговая блесна, на которую должны кинуться косяки российской дамской аудитории так же резво, как они записываются в психологические центры, неся туда свои личные проблемы («У каждой второй муж-садюга», – объяснила мне как-то секрет процветания своих тренингов одна популярная казацкая коучша). Так то на юге России, а евроабьюзеру-недотепе Жоффруа до «садюги» как от Парижа до станицы.
Альтер-эго автора очень витальная, сексуальная, а главное, открытая:
«На работу все ходили с радостью, потому что там мы встречались с друзьями, и все это было не только работой, но и веселой тусовкой, где было много романов, флирта, шуток и интриг, конечно (...) ведь вокруг было столько молодых и красивых мужчин: русских, израильтян, европейцев».
Само название «Все сложно» отсылает к варианту статуса в графе «семейное положение» в аккаунтах одной из популярных соцсетей. Текст романа поражает своей предельной степенью откровенности. И в этом плане это один из первых женских романов, где уровень художественной открытости уже перешел в принципиально иное, новое качество, чем в рамках прежних подобных книг: теперь он имеет технологическую природу, так как тесно связан с развитием соцсетей и, как следствие, с появлением типовых женских аккаунтов, где стало возможно открыто обсуждать темы, которые еще недавно считались глубоко личными, конфиденциальными, закрытыми. Наоборот, открытость в обсуждении ранее скрываемого, широкое обнародование и демонстрация сокровенного стали обращаться в социальный капитал. Раскрученные аккаунты модных стримеров и всевозможных бьюти-блогерш, ставших в одночасье мегапопулярными инстаграм-фриков, барахтающихся в какой-нибудь ванне с чипсами, насчитывают миллионы просмотров. На это работают все алгоритмы социальных сетей: градус читательской реакции напрямую зависит от того, насколько аудитория чувствует себя вовлеченной в тему, а количество лайков – от феерического идиотизма или же, наоборот, возможности самоидентификации с объектом публикации и степени возбуждения в ней эрогенных зон социально-эстетической приемлемости. Наращивание социального капитала в соцсетях популярных пользователей с большим количеством подписчиков может монетизироваться либо превращаться в иные материальные эквиваленты благодаря размещаемой там рекламе товаров и услуг и т.д.
Личный аккаунт простого интернет-обывателя, нацеленный на успех, то есть на социальный капитал, обязан быть преувеличенно «позитивным»:
«Делайте, пожалуйста, вид, что у вас всегда все в порядке, вы красивая, у вас красивая дочка, на фоне чего-то тоже красивого, улыбаетесь и вам очень весело. Ставьте фотографии в фейсбук, а мы вам поставим лайк».
А также он должен поддерживать внутреннее ощущение симметричного взаимодействия с другими:
«Я очень много писала в фейсбук, что и до сих пор оставляет мне иллюзию вовлеченности в жизнь своих друзей».
По большому счету вся рецензируемая книга – это такой гиперболизированный мегааккаунт, где есть свой круг френдов и симпатизантов, четко определенные конкретные хейтеры и тролли, а структура романа включает в себя регулярную «публикацию» улучшенных «фильтрами» автопортретов, коллективных фото с родственниками на семейных торжествах и с друзьями на природе или на фоне достопримечательностей, фото «еды» и «напитков», систематическое выкладывание «луков» в новой одежде и обуви, почти всегда – визуально отчетливые и с указанием брендов (бордовые лаковые мокасины, синие ботинки на высоких каблуках, босоножки на шпильках, светло-розовые брюки в обтяжку, полосатая тельняшка и тонкий синий пиджак, платья и сарафаны из «эйчендэм» и «манго»), где это является просто систематическим ритуалом сетевых публикаций своих изображений с целью одобрения подписчиков и получения лайков, а не продукт-плэйсментом; виды Израиля и Франции. Сходство с соцсетями проявляется в таком явлении как сталкинг – то есть постоянный мониторинг страниц «бывших»: мужей или любовников, подруг и тд. На страницах романа этим занимаются практически все герои: муж, тайно читающий личную переписку, бывшая подруга, посещающая все мероприятия с целью удостовериться, что у героини все плохо, но не получающая в этом удовлетворения, так как глаза сталкеров видят на странице объекта наблюдения исключительно отлакированную действительность.
Авторский язык и синтаксис романа по своей структуре близки к стилю публикаций в сетях. Внимательный нацбестовский рецензент Михаил Фаустов заметил:
«похоже, Юлия пользуется твиттером, потому что во всей книге нет ни одного предложения длиннее 140 знаков. Краковская выстреливает текст, как из пулемета, и в этом его несомненная прелесть».
А вот рецензенту Сергею Белякову подобное наблюдение в голову не пришло, так как все его внимание направлено на «засорение языка» и борьбу с ним с упорством, достойным лучшего применения. Похоже, у литератора по каким-то причинам образовалась особая фиксация на «ненормативной лексике» (это едва ли не единственное, что ему лично бросается в глаза и в произведениях других авторов также в первую очередь). Так что и тут тоже, кто о чем, а вшивый о бане:
«Более всего удручает язык романа: разговорный, но лишенный индивидуальной окраски, к тому же он засорен штампами и ненормативной лексикой».
Ну, хоть удручаться рецензенту мы помешать и не можем, но подытожим за него, что это, собственно, и есть не что иное, как особый специфический язык соцсетей. А иначе и быть не может, так как сама Юлия – представительница новой постлитературной действительности и плоть от плоти соцсетей и новых технологий (она и работает айтишницей), девочка, выглядывающая из виртуального зазеркалья, в чем она, не подозревая об этом, простодушно признается:
«Я не читала книг уже много лет. Перерыв от социальных сетей на чтение книг я делала только во время беременности. Я прочла еще пару книг после родов, но в основном я читала только то, что предоставляли мне социальные сети: посты, статьи, холивары. Книги казались слишком длинными, казалось, что события в них развиваются слишком медленно».
Такие аккаунты, как Юлия, ведут миллионы женщин во всем мире:
«В конце каждого года я обычно подвожу его итоги и пишу их в социальных сетях. Надо признать, что из года в год они очень похожи – нашла работу, потеряла работу; повстречалась с мужчиной, рассталась с мужчиной; переехала в новую квартиру или не переезжала. И так каждый раз».
Поступательное движение постлитературной читательской эпохи мы наблюдаем в появлении новой формации, уже практически не способной воспринимать печатное слово и полностью безоговорочно мигрировавшей в технологические информационные зоны. Нравится это кому-то или нет, этот процесс необратим, поэтому к нему следует приглядеться с целью исследования его законов и взаимодействия с ними вместо того, чтобы вступать с ним в неравное единоборство.

18. Бэтмен из собеса
(Александр Гальпер "Счастливые люди")

Книга составлена из совсем небольших (редко выходящих за пределы одной страницы) рассказов о работе в социальной службе Нью-Йорка, основанных на личном опыте автора. Работа не из легких и приятных – приходится выслушивать алкоголиков, сумасшедших, бездомных, наркоманов и уголовников (зачастую все эти определения относятся к одному и тому же человеку), требующих перевода в другую ночлежку по нелепым поводам или дополнительных продуктовых карточек. Ходить в страшные отдаленные районы проводить разъяснительные беседы к клиентам, у которых в лучшем случае вся квартира завалена пустыми бутылками, а в худшем живет удав или королевская кобра. Иногда мусора в этих жилищах столько, что нужно оформлять чистку при помощи бригады химзащиты, иногда выживший из ума хозяин включает все конфорки газовой плиты, а иногда на двери висит объявление «Не беспокоить! Героин будет на следующей неделе! Стреляю без предупреждения!». Люди-тени, утратившие свою личность из-за тяжелых наркотиков. Разбитые, растерзанные судьбы, невыносимый запах бездомности и нищеты…
Я специально нагоняла в предыдущем абзаце такого ужаса, чтобы показать, что любую историю можно рассказать по-разному. На материале, полученном в ходе взаимодействия с представителями городского дна, можно было бы написать очень пафосный, слезливый и исполненный шаблонного гуманизма текст, а можно было бы сделать мрачную человеконенавистническую отповедь всему миру. Александру Гальперу, одному из наиболее интересных и оригинальных русскоязычных поэтов, чужды оба эти подхода. Как и его стихам, его короткой прозе свойственен юмор и ощущение постоянной абсурдности повседневности. Вот рассказ под названием «Обычный день»: «у входа в ночлежку мой клиент Грегор на моторизированной коляске гоняется с палкой за низеньким гомосексуалистом по имени Джеффри, одетым в женском платье и туфли на каблуках. Гей ловко забрался на дерево. Грегор зло стучит палкой по стволу: – Слезай, пидар горбатый! Ты у меня за эту украденную бутылку виски ещё ответишь!». Книгу «Счастливые люди» проще всего рассматривать как сборник анекдотов из жизни работника собеса – и это действительно очень легкое и веселое чтение, но не стоит забывать о том, что за рассказанными в ней историями стоят далеко не самые приятные обстоятельства жизни. Иронический взгляд здесь, как, собственно, и в реальности, несет терапевтическую задачу – снижать пафос до его полного отсутствия, превращать идиотские, неудобные и попросту опасные ситуации не в повод для бессмысленной рефлексии, а в источник смеха. Автор избегает каких-либо оценочных характеристик своих героев, он описывает их с точки зрения человека-функции, действующего строго по служебным инструкциям. Как это не удивительно, в таком взгляде гораздо больше человечного, чем в морализаторстве. Все эмоции рассказчика направлены вовнутрь себя, а не на монструозные личности клиентов собеса: «…когда-то она была Дженнифер Джонсон, но потом настали тяжёлые времена, и теперь она была многократно судимая за мелкие кражи наркоманка. Когда Дженнифер последний раз лечилась от наркомании в тюрьме, то решила изменить свое имя на более позитивное. Решила имя поменять на Дневник, а фамилию на Надежду. Но это, конечно, не отвадило Дневник-Дженнифер от пагубных привычек, только прибавило мне головной боли при заполнении документов». Если что его и волнует и обескураживает – то только обилие бюрократической волокиты и калорийность потребляемой в перерывах пищи. Гуманизм здесь не выстрадан, а предполагается по умолчанию, и вынужденные жесткие меры по отношению к себе во всей книге вызывает только один персонаж – старушке, угрожавшей по телефону самоубийством, рассказчик вынужден вызвать скорую психиатрическую помощь. Равенство всех людей перед жизненными обстоятельствами подчеркивает то, что самого рассказчика в книге неоднократно принимают за клиента службы, в которой он работает – вне зависимости от того, недавно он побрился или наоборот зарос щетиной. А некоторые «социальные работники не выдерживают стресса от работы с таким контингентом и начинают пить, курить и колоться, теряют жилье и работу и становятся сами клиентами собеса. Они знают, как работает Система, и знают, что делать, чтобы получить по максимуму».
Название «Счастливые люди» для российского читателя содержит дополнительный иронический план – не сомневаюсь, что многие наши «добропорядочные» сограждане, вкалывающие на бессмысленных работах за нищенскую зарплату, с радостью бы поменялись местами с описанными в книге деклассантами, получающими от города дотацию на жилье и даже, в исключительных случаях, на посещение курсов рисования, которые должны поспособствовать излечению от алкоголизма и наркомании. Особую зависть должны вызвать герои рассказа, давшего название книге – им город выделил каморку возле ликеро-водочного завода, к цистернам которого они сделали подкоп.
Проблема этой рукописи лежит на поверхности – короткие истории Гальпера отлично читаются в виде постов в фейсбуке или слушаются как интермедии между его стихами на авторских выступлениях. Собранные в формате большой книги, они вызывают ощущение перенасыщенности – чтение их в такой концентрации вызывает нелепые кулинарные ассоциации, это что-то вроде вычерпывания кастрюли борща рюмкой. Открывающий книгу рассказ «Трубка» уже был несколько лет назад издан в виде комикса и в таком виде выглядел намного естественее. Возможно, и остальные истории куда логичнее было бы реализовать в графической форме, а может быть, в форме многосерийной трэш-анимации о «супергерое» из собеса, бесстрашно заходящем во все ночлежки, но боящемся съесть лишний калорийный хотдог. Прекрасно вписались бы туда, кроме уголовницы по имени «Дневник Надежды», бомж по имени Доллар, живущий у безумного хозяина кот Свобода, приют для наркоманов и алкоголиков «Рай», а также герой, находящийся «в процессе изменения пола. Сейчас в самой середине так что непонятно, это Он или Она. Еще принимает витамины для смены цвета кожи. Так что неясно, белая(ый) или черная(ый). Ну и как вишенка на тортик — изменил(а) сегодня официально свое имя во всех государственных документах на «Ваше Величество»».
И дело тут не в том, что «Счастливые люди» не имеют отношения к так называемой «Литературе» с большой буквы. Это наоборот, скорее, является плюсом, поскольку условная принадлежность к ней в подавляющем большинстве случаев – это вовсе не показатель качества или актуальности произведения, а признак соответствия устаревшим лекалам и установкам, а также потакания консервативным читательским вкусам, которые предполагают, что книга непременно должна быть толстым романом, охватывать несколько исторических эпох и поднимать сколь глобальные, столь же и избитые в своей пошлой нерешаемости проблемы. Образцов, доказывающих это, каждый год предостаточно в длинном списке «Нацбеста» и других авторитетных премий. А дело в том, что короткие рассказы Гальпера кажутся насильно вытянутыми из своей естественной среды обитания и втиснутыми в не самый удобоваримый для них формат. Возможно, «Счастливые люди» станут для автора переходным звеном между стихами и более крупной формой, но пока что спрессовывание этих текстов в крупномасштабную книгу едва ли идет им на пользу.

19. Два мира – два Шапиро
(Елена Минкина-Тайчер "Белые на фоне черного леса")

Одну школьницу изнасиловал майор Пронин. Правда, здесь его понизили до провинциального участкового лейтенанта. У моей бабки была книжка («библиотека военных приключений»), где он с пистолетом на обложке. В народной мифологии американцев майор Пронин – карикатурный архетип советского тупого мента, что-то вроде медведя с балалайкой. В романе Минкиной-Тайчер он, как кощей бессмертный, продолжает выступать в качестве собирательного, но обезличенного воплощения зла, безнаказанности и насилия, где насилие уже перестает быть собирательным, обретая конкретную жертву (объект поражения) с далеко идущими последствиями. Злодей не случайно лишен визуальных и персональных составляющих – у него отсутствует речь, лицо, характер и вообще внешность как таковая. Это дьявол. А дьявол – в деталях. Вот он тянет к девочке свою «жесткую с нечистыми ногтями руку», распространяя «отвратительный запах колбасы и табака», и она видит «форменные штаны в отвратительных желтых пятнах». Но гарантом физической, а не воображаемой злодейской яви является озязаемое орудие зла, посредством которого безликий черт в погонах сокрушительно вредит девичьей природе, сеет в ней хворь и опустошение, в результате чего у объекта поражения наступает (в переносном смысле) «полная слепота, ступор, выпадение сознания». Это орудие – заряженная злом демоническая палка, которой он наносит необратимый вред телу жертвы, не говоря уже о душе: «разодрал трусы и воткнул прямо внутрь, в тело жесткую толстую палку».
Из-за последствий злодеяния героиня в дальнейшем, не имея возможности стать матерью, считает себя на почве бездетности «навеки изуродованной ущербной дурой» и стремится «любой ценой обрести собственного ребенка, стать как все» или взять на воспитание сироту. В «русской» части романа это является главным содержанием жизни героини и основным мотивом, а местом, где происходят действия и разворачиваются истории жизни и личные драмы, являются государственные детские учреждения для сирот. В описании неприглядных тоскливых будней детского дома и психоневрологического диспансера нет особых адских подробностей или натуралистического хоррора, которыми обычно сопровождаются репортажи и сводки происшествий оттуда. Автор предпочитает воздерживаться от обличительного инспекторского взгляда и прямых оценок, давая возможность высказаться персоналу заведений, людям, которые не интегрированы в сюжетный ход событий: заведующей отделением, работницам столовой, сестре-хозяйке, простым нянечкам. Они говорят друг с другом между мытьем котлов и полов, обсуждают, как выкроить денег на ремонт и замену сломанных коек, где раздобыть тряпок на пришедшие в негодность полотенца и простыни, судачат на темы, о которых не принято говорить за пределами этих скорбных заведений.
Своеобразна и речь современников, давно живущих за рубежом, и внутренние монологи этнической немки Алины Краузе, и речь детей – впрочем, писательница им не дает возможности много говорить, и это правильно со всех точек зрения, особенно художественной достоверности: нет ничего более отталкивающего в художественном произведении, чем дурно стилизованная речь современных подростков взрослыми авторами, которые думают, что они умеют это делать. Точно подмечены интонации, лексика, а главное, общие стереотипы мышления, которые в последние годы усиленно формируются центральными СМИ и общими тенденциями развития современного общества России. Вот, например, монолог простой работницы ПНИ 53-х лет:
«А я вот никого не сужу, даже если и отказались. (...) А теперь представьте, такую уроду скособоченную домой принести. (...) А какой мужик это вынесет?! Нет, что ни говорите, а государство правильную политику держало – раз случилось у человека такое несчастье, народился ДЦП или опять же Даун, так и оставь в роддоме, зря не мучайся, государство пристроит. (...) А я тоже против американцев. Своих пусть растят, чем наших забирать. У них-то одни негры на усыновление или какие китайцы. А зачем наше дитя в чужие земли отдавать? Здесь родился, здесь и умри. Еще неизвестно, какая там судьба ждет – в машинах на жаре забывают, лекарствами психическими поют, бьют. Вы разве передачу не смотрели? Не верите? А я верю! Это у нас народ добрый, последнюю рубаху снимет, а там главное – деньги».
Американцы тут при том, что вторая сюжетная линия ведет за океан. Простая американская семья (булочник и домохозяйка, свои дети есть) хочет усыновить и лечить больного сироту, от которого не один раз отказывались русские усыновители. Все идет по плану, но выходит закон, который в народе называют «закон Димы Яковлева». Разрешить этот конфликт законными способами нельзя. Поэтому в ход идет специально разработанный план действий. Для этого была организована многоходовая трансатлантическая спецоперация, про которую можно уверенно сказать, что «такое только в книгах и бывает». Столкновение бездушной государственной бюрократической машины и человеческого сердца разрешился в пользу последнего и закончился хэппи-эндом: сироту вывезли за границу и тем самым он спасен, а семья счастлива.
Вся эта история со счастливым концом в высшей степени неправдоподобна и, что называется, «развесиста». Всерьез ее может воспринять только очень наивный читатель, привыкший к еще более развесистым сюжетам развлекательных сериалов. Тем не менее гротескная нарочитая художественная условность может обернуться увлекательным сказочным сюжетом, стоит лишь чуть отклонить в сторону градус читательского восприятия, как при разглядывании голографического изображения. Сказочный герой должен перелететь через горы и моря-океаны, чтобы освободить из объятий чуда-юда поганого или змея-горыныча некое дорогое существо, в зависимости от сюжета и литературной адаптации истории. Эта цель является сверхценной: герой проявляет и активирует личностные качества, которые раньше вне экстремальной ситуации не имели необходимости проявиться: простодушный проявляет несвойственную ему ранее хитрость и изворотливость, дурак оказывается умнее многих записных умников, физически слабый и маломощный задрот начинает обладать недюжинной силищей и демонстрирует чудеса боевых искусств. Кроме того, у всех народов мира в каждой волшебной сказке на помощь герою всегда мобилизуется лояльная фанбаза дружественных мелких существ, готовых отплатить ему за ранее оказанное уважение или доброе дело (мышь, которая тянет клубок, указывая дорогу, заяц, отвлекающий на себя дикого зверя, сторожевой пес, без звука пропускающий героя на объект через кордон и тд). Выясняется, что все эти малозначимые сущности повязаны с главным героем круговой порукой добра, и теперь это значительно облегчают ему путь к успеху.
А в основе всех сказочных приключений и перипетий всегда неизменно лежит один конфликт: противостояние добра и зла.
В данной сюжетной ветке романа происходит по сути то же самое. Группа людей «по предварительному сговору», то есть, коллективное тело, сплоченное в единое существо, объединенное общей целью, осуществляет сложносочиненную телепортацию – хитросплетенное трансатлантическое перемещение из одной страны в другую и обратно через третью (на этот счет есть грубое народное выражение: «из пизды на лыжах и из жопы на коньках»). Цель телепортации – вырвать младенца-сироту из железных когтей готового его сожрать чуда-юда поганого или змея-горыныча – взбесившейся государственной машины. Необходимо спасти и похитить ребенка из психоневрологического диспансера – цитадели зла, охраняемого церберами антигуманного законодательства, куда и муха просто так не пролетит. В ход идет весь подручный арсенал фантастических в условиях сегодняшней реальности средств: дерзкая подделка документов (похищенный маленький мальчик летит по поддельному паспорту большой девочки); сама девочка в это время в другом месте самоотверженно совершает отвлекающие маневры (слегка умственно отсталая девочка в параллельном сказочном мире вполне сойдет за зайца). Переодетый мальчик волшебным образом временно превращается в девочку. Попутно необходимо решить еще целый ряд квестов – незаметно пробраться в больницу, заговорить младенца, чтобы он не орал, вынести наружу, быстро унестись от возможной погони и т. п. Тут на помощь приходит главная представительница лояльной фанбазы, добрая волшебница, которая берет на себя наиболее ответственную часть операции. Являясь фактически невидимой для всего персонала, поскольку примелькалась – здесь ее хорошо знают (будто в шапке-невидимке) – она и выкрадывает ребенка. Суммарная активация личностных качеств коллективного тела всех участников спецоперации – хитрость, смелость, смекалка, изворотливость и ловкость – происходит исправно, своевременно и слаженно – все проходит без сучка и задоринки, несмотря на то, что в обычной жизни вне коллективной составляющей и сказочной художественной условности каждый из них сам по себе далеко не идеал и ни на что подобное не способен, ибо все они самые что ни на есть простые упитанные обыватели и тюхи, любящие всякие примитивные радости – покушать, поспать, телевизор посмотреть и тд.
Показательно, что связующим звеном между заокеанскими странами – между двумя мирами в поединке добра и зла – выступает типично сказочный персонаж Вася Гроссман, сам назвавший себя в дошкольном возрасте именем самого сильного человека, о котором он тогда слышал, когда жил в бедной деревне под Калугой – первого в этих краях кооператора Гроссмана. В фольклоре многих народов часто используется метонимия – называние самого себя либо детей наименованиями, заимствованными из реалий окружающего мира – предметов, животных или явлений – с целью ритуально-обрядовой мимикрии, чтобы спрятаться от злых духов, а заодно и от преследования злой судьбины. Сын беспутных многодетных алкашей Курочкин, назвав себя и младших родственников чужим именем сильного человека, сам ушел и увел брата с сестрой от судьбы, не сулящей им ничего хорошего. С тех пор Василий является носителем нечеловеческой воли, терпения и силы духа, а также наделяется могущественными волшебными возможностями, чтобы спасать своих от огня и зверья. Если приглядеться, то в этом герое нет ничего человеческого – это типичный персонаж героических волшебных сказок – богатырь мальчик-с- пальчик, покати-горошек, старший брат, который решает все проблемы и перед которым рушатся все законы и границы. Обет молчания (добровольный мутизм, которым он отгораживается о лишних вопросов в ответственные моменты), страшная тайна, которую он держит в себе долгие годы (убийство матери в пятилетнем возрасте в целях спасения малолетних детей) и многое другое.
Получившийся голем – это фольклорная метафора в том виде, в каком ее может реализовать заданный литературный контекст, а главное, принять коллективное читательское сознание, основанное на вере в чудеса и счастливый исход любых страшных сюжетов народных сказок.
Именно так прочесть эту сюжетную линию мне показалось намного интереснее, чем в прямом социальном контексте. Но вот другую тему, которая проходит через все сюжетные линии, никак иначе прочесть не удалось: здесь задача, увы, не имеет решения.
Тема «мать-дитя» немедленно повергает авторов всех времен и народов, кроме древних греков, в священный сакральный пафос. Здесь мотив материнства и детства, который находится в центре главного конфликта – личного и государственного, – сразу сгоняет с лиц все гримасы, кроме напряженно-скорбной, если речь идет о бесплодном чреве, и восторженно-умильной, если наоборот. Таково привилегированное положение в традиционной литературе данной темы.
Увы, оборотной стороной рассуждений о «вечных ценностях», о «наболевшем» или «сокровенном» всегда является пошлость в химически чистом виде. И она, как и набор «священных» тем, которые всех одинаково устраивают, не знает границ и политоты́. Тут же откуда ни возьмись вдруг поднимается со дна и весь подручный арсенал, обслуживающий беллетристическое дурновкусие: градации, риторические вопросы, перечислительные ряды, заплесневелые тропы и фигуры речи и тому подобный рвотный порошок, на который ведутся недалекие читательницы, любящие добрые «жизненные» книги, «добрые и светлые» фильмы, «добрые» бардовские песни, с придыханием говорящие о Цветаевой, Левитанском и Шопене. Весь этот мешок с добром они считают «подлинной культурой», и слово «пошлость» для них означает не это все, а «то, что ниже пояса», причем само это выражение они пошлостью не считают.
«Что все-таки означают родительские чувства? Для чего непостижимая природа создала такую странную и зачастую мучительную самоотверженность? Дурнота, растущий безобразный живот, нечеловеческая боль родов, бессонные ночи, воспаленные кровоточащие соски, простуды, дебильные утренники в детсаде, несделанные уроки, разбросанные вещи, репетиторы, счета за телефон. Можно ли прожить, не познав этой сомнительной радости?».
Надо сказать, что не только в литературе, но и в жизни вообще подобные разговоры на серьезных щах навевают скуку и чувство неловкости. В литературе эти чувства только многократно усиливаются. Нет ничего более скучного, чем пересказывать свои сны и толковать о детях. Это, конечно, не глас самого автора, а внутренний монолог персонажа, главной темой жизни которой является бездетность, но от этого не легче. К тому же эти лирические фрагменты небезупречны в художественном плане: изобилуют сомнительными штампами (перечислены выше).
«И каков вообще смысл ежедневной бессменной родительской доли? – Может быть, воспитать единомышленника и друга? (...) встречать рассвет на берегу у костра? Или, наоборот, вырастить независимого человека будущего». Я бы на это уклончиво ответила словами поэта Болдумана про удачное совмещение в организме алкоголя и некоторых запрещенных веществ: «Хорошо, когда есть и то и другое», а про себя подумала, что «человека будущего» нельзя вырастить, погрязнув в культуре прошлого, «встречая рассветы» и сидя у костра (при свечах) и вообще очень сомнительно, нуждается ли «будущее» в наших биоподгонах.

20. I'm so ugly, that's okay, 'cause so are you
(Владимир Козлов «Lithium»)

1995 г., Санкт-Петербург. Девушка Оля, работница музыкального магазина, уставшая от совместного житья с родителями, встречает Влада, лидера группы «Lithium». Вскоре Влада жестко кидает музыкант, свалив на него пропажу рюкзака с героином, и Питер новоиспеченной паре приходится покинуть. В Москве Оле удается устроиться в рекорд- компанию второго эшелона, выпускающую всякий шлак вроде ушедших в тираж советских эстрадников, криминального шансонье Сени Злотникова или певицы-фонограмщицы Инги. Надежда пристроить туда записи своего парня не оправдывается – главным образом из-за максимализма и упертости последнего. На фоне концертов в полупустых клубах, убогой обстановки съемного жилья и особенностей нового звукозаписывающего бизнеса герои расстаются, чтобы каждый по-своему продолжить свое движение к печальной развязке.
Владимир Козлов начинал в начале 2000-х, условно говоря, как «новый реалист», дебютировав во всех смыслах яркой (тот, кто видел ее обложку, не сможет забыть ее уже никогда) книгой «Гопники» о маргиналах с родного ему рабочего района Могилева. После нескольких произведений, продолживших тему позднесоветского и постсоветского городского уныния, увиденного глазами наблюдательного, но уже хронически уставшего от повседневности молодого героя, автор начал экспериментировать с жанровой литературой и остросюжетными построениями, а также параллельно занялся независимым малобюджетным кинематографом. В романе «Lithium» кинематографическое мышление самым прямым образом влияет на компоновку текста – он выстроен как череда коротких главок-сцен, события в которых резки, жестки и гипертрофированы. На концертах происходит трэш и мордобой, винтовые наркоманы едят собак и режут друг друга, современный поэт обсцыкается на собственном выступлении, на рейве сотурудники службы правопорядка валят обдолбанных посетителей на пол («Охуенно! – сказал чувак позали нас. – такой и должна быть настоящая рейв-пати. Съесть кислоту, поплясать, а потом чтобы ОМОН приехал, но до нас не доебешься, мы уже все съели»). Режиссер-клипмейкер нюхает кокаин, журналист на пресс-конференции мочится в угол, певица-фонограмщица устраивает драку на телевидении, кавказские отморозки с ножом пытаются гопстопить главного героя – Козлов воспроизводит в тексте, кажется, все возможные штампованные и сложившиеся в современной культуре представления о жизни в «лихие девяностые», доводя их до предельного градуса абсурда. По аналогии с причудливой и разветвленной терминологией «эксплуатационного кино» (трэш-фильмы, «паразитирующие» на одной или нескольких популярных тематиках) эту книгу можно охарактеризовать как «90- sxplotation fiction». Явным источником вдохновения для автора являлись, кроме всеобщего планового приступа ностальгии по событиям двацатилетней давности (и, соответственно, повального увлечения эстетикой 1990-х поколением, которое уже не застало это время), вышедшие в последние несколько лет документальные фильмы о независимой музыкальной сцене тех лет, а также нонфикшен-книги «Песни в пустоту» и «Формейшен: история одной сцены». Байки из последних напрямую перекочевали в «Lithium» – питерский андеграундный клуб и его арт-директор срисованы с рассказов очевидцев о Севе Гаккеле и «Там-таме», а московский маргинальный музыкант Толик Ушаков воспроизводит сложившийся апокрифический образ лидера группы «Соломенные еноты» Бориса Усова.
Сквозь этот тарантиновский карнавал доведенных до предельной концентрации стереотипов и клише о девяностых проступает общее настроение всех книг Владимира Козлова – ощущение существования как безвыходного положения, свойственное еще пацану с могилевских окраин из его первых книг. Общая бытовая и жизненная неустроенность заставляет героев как-то шевелиться, но это происходит очень через силу – им и так понятно, что если что-то и изменится, то точно не для них. Влад забивает на свою жизнь, отговариваясь показной принципиальностью («Я скорей буду играть для двадцати человек, которые врубаются в мою музыку, чем для сотен случайных пассажиров, которым по херу, которые просто пришли подрыгаться, как на дискотеку»), Оля не менее неуклюже пытается встроиться в недружелюбную действительность – для обоих все это заканчивается плохо. Язык книги отличается фирменным для автора минимализмом – герои говорят короткими рублеными фразами, что вполне естественно как в обыденных бытовых, так и в жестких экстремальных ситуациях, окружающий ландшафт описан сдержанно и четко, а приметами времени выступают паленые бренды («рядом стопка аудиокассет и мыльница «Panasonix». На вбитом в стену гвозде висела потертая джинсовка. В другом углу стояла спортивная сумка, из нее торчали тряпки»). Серая действительность, где усталость и скука разлиты в воздухе, а наплевательское отношение ко всему превратилось в прожиточный минимум – основной герой книг Козлова, и «Lithium» не исключение, несмотря на обильно рассыпанные по тексту яркие сцены насилия и просто бытового трэша.
Это роман, в хорошем смысле, «на любителя» – для тех, кто в состоянии понять художественную условность происходящего в нем экшена (оказалось, что некоторые другие рецензенты рассматривают его как достоверное и документальное отражение эпохи), для тех, кто не отмахивается от изображения неприглядностей с возгласом «чернуха!», для тех, кому скупой и лаконичный (что вовсе не значит примитивный) слог ближе классической или авангардной сложносочиненной литературщины. Владимир Козлов давно занял параллельную и в каком-то смысле аутсайдерскую позицию по отношению к остальному современному российскому писательскому процессу, и уже эта способность не изменять ей в течение долгих лет не может не вызывать уважения.